Костик зябко поежился:

- Ух, деда… Вот это да! А вот как…

Митрофан Макарыч перебил Костика, положив руку на его плечо:

- Вот вы, трое, все время к деду: что, да где, да когда? А про себя - ни слова. Не пора ли и мне спросить: откуда здесь эта босая команда?

Емелька откликнулся коротко:

- Пора.

Костик деловито пояснил:

- Спрашивай, деда, будем по правде отвечать. Мы, если не спрашивают, первыми не начинаем. Видели таких, которые любую калитку приоткроют и сразу же скучную песенку заводят: «Подайте бедному погорельцу… сжальтесь над сиротинушкой…» Мы так не можем, деда. Стыдно.

- Да-а-а…- протянул в раздумье Митрофан и еще крепче приобнял Костика.- Значит, не листья на ветру? Не бродяжки? Однако скажу вам прямо: слова хороши, если коротки. Что вы за люди, откуда, куда, зачем?

Костя глянул на Анку, потом оба - на Емельку: мол, ты Старшой, тебе и говорить.

Емеля откашлялся и, сознавая важность разговора, начал неторопливо, неопределенно:

- Мы люди маленькие. Называемся подлетки. Если меня да Ко-Ко сложить вместе - получится парень что надо. А главное, мы дружные и под огнем на передовой проверенные.

- Если кто балуется словами,- строго заметил дед,- я не слышу.

Анке не терпелось вмешаться в разговор, и, вскакивая со ступеньки, она сказала строго:

- Старшой не такой, чтобы обманывать. Ручаюсь!

- Ладно,- согласился Макарыч.- Коль скоро Кудряшка ручается, продолжай.

- Мы все трое - военные,- продолжал Емелька.- Почему военные? Потому, что война расшвыряла нас по дорогам. Есть такая станция - Запорожье. Вокзала я не видел, а название запомнилось. Мы с мамой и сестренкой Верой, ей было четыре годика, ехали в товарном вагоне. Люди говорили, что едем куда-то за Волгу. А жили мы раньше в Никополе: теперь я знаю, что это от Запорожья недалеко. Там, в Никополе, мы простились с нашим батей. Он был военный - кубик в петлице, и ему надо было спешить в свой полк. Помню, как он подсаживал нас в вагон: сначала Верочку, потом меня, а потом заплаканную маму. А Верочка смеялась: у бати были колючие усы, и, когда он поцеловал ее, ей стало щекотно. В том вагоне было полно детей и женщин… И вот под вечер объявили, что мы на станции Запорожье. А дальше наш поезд не двинулся: кто-то сильно засвистел, кто-то запрыгал над нами по крыше, люди стали кричать, а вагон бросило вверх и в сторону, и еще мне запомнилось, что куда ни глянь - был огонь… огонь.

Емелька смотрел на реку, странно сжавшись в комок, плечи его перекосились, а зрачки глаз стали огромными.

- Лучше бы, дедушка Митрофан,- тихо произнес Емелька,- про то и не вспоминать.

Дед опустил голову:

- Верно, дружок… Но можно ли забыть?

Они долго молчали, слушая, как мелкая речная зыбь несмело заплескивала на отмель.

- Тогда я остался один,- сказал Емелька.- Где мама, где сестренка Вера - не знаю и теперь. Это я так говорю, что не знаю. А самому понятно, что их нет на свете… Но не верится, не хочется верить… Старушка-медсестра говорила, что в том нашем вагоне мало кто уцелел. А мне до сих пор неизвестно, кто же вытащил меня из-под обломков вагона, из-под горевших досок, из-под покореженного железа. Тог человек определенно жизнью рисковал, а ради кого? Ради чужого мальчишки? Или в панике принял меня за своего сынка?

Анка опять вмешалась в разговор:

- И никакой загадки, Емеля! Оказалась бы я поблизости, думаешь, стала бы спрашивать - чей да кто?

Дед улыбнулся ей:

- Ты хорошая, добрая.

- Что было после Запорожья? - вслух спросил Емелька у самого себя.- Всего не припомнишь: были станции, разъезды, тревоги, пожары, крики - и тот знакомый, сильный, противный свист. Наш вагон (уже не товарный, а пассажирский) называли госпиталем. На полках разместилось полсотни детей: все раненые, контуженые, обожженные. Был с нами очень хороший доктор Иван Иваныч - он всегда смеялся и шутил, и хорошая докторша - Мария Петровна, тоже веселая и добрая. С ними нам было спокойно и тепло. А на станции Голубовка нас перевели в большое помещение, которое называлось двумя буквами «СВ». Эти две буквы кто-то написал на дверях красной краской, и, если смотреть издали, они как будто светились. В том большом помещении раньше находился магазин. От него остались пустые полки да голодные мыши. Ночами они пищали и грызли деревянный пол. Кто-то из ребят разыскал большого старого кота, но он оказался таким ленивым, что даже не хотел гоняться за мышами. Пришлось нам самим их ловить и подносить лентяю, тогда он соглашался отведать. В те первые дни в Голубовке у нас в «СВ» было очень скучно, а с лентяем-котом стало веселее. Но еще через пару дней все переменилось: шахтеры Голубовки догадались, что эти две красные буквы на дверях означают «сироты войны»… Тогда к нам с утра и до ночи зачастили гости. И словно сговорились - каждый с гостинцем: то рубашонка, то штанишки, то пайка сахара, то ломоть хлеба. Смотрим - уже принесены дрова, растоплена печь, на столе чистенькая скатерть, а за столом усатый дяденька, и в руках у него такая красивая гармошка!

Анка тихонько засмеялась:

- А что же кот-лентяй, сбежал?

Емелька закрыл глаза и развел руками, будто растягивал гармонь.

- И кот сбежал, и мыши разбежались! Они, заметь, водятся, если в доме скука, а если весело - им нету житья. Наш доктор Иван Иванович говорил, что и тот старый дом словно бы обновился, и самые плаксивые наши пацаны в Голубовке голубятами стали. Тут, понятно, шахтеры помогли. А чем? Гостинцами? Или видом своим геройским? Или той расписной гармошкой?

Анка сказала уверенно:

- Гармошка - это вещь!

- Раньше, до Голубовки,- продолжал Емелька задумчиво,- почему-то шахтеры виделись мне черными и злыми. А встретились - присмотрелся, послушал - до чего же славные и добрые они! Тот усач-гармонист меня «товарищем Емельяном» стал называть. А потом еще и «товарищем Емельяном Пугачевым». И не шутил, не смеялся. Бывало, придет к нам в «СВ», поздоровается, усмехнется, каждому в лицо заглянет: «Как жизнь, голуби мои сизокрылые?"Мы дружно ответим: «Порядок!» Тут он еще веселее станет: «Молодцы!» А однажды взял меня за плечи да легко, будто я весь из пуха, приподнял перед собой, усом губы, нос пощекотал: «Как жизнь,товарищ Емельян Пугачев?» Тогда я и сам не мог понять, что со мной приключилось: словно бы летел над землей, как птица, и весело было, и хотелось плакать.

Дед порывисто перевел дыхание:

- Приголубила Голубовка, говоришь?

- Верно,- согласился Емелька.- Хорошо нам было у шахтеров, только жаль - недолго. Громом и пылью фронт со степи надвинулся, а там глядим - танки с крестами на броне объявились. Тогда наша докторша Мария Петровна заплакала, а доктор Иван Иванович сначала прикрикнул на нее, потом отвернулся и махнул рукой. Вечером вокруг «:СВ» чужие солдаты во всем зеленом забегали, зачем-то повыбивали все стекла в окнах. Они подогнали к нашему крыльцу грузовую машину, посадили в кузов Ивана Ивановича и Марию Петровну и куда-то увезли. На ночь у двери поставили часового. У него был карманный фонарик, так он только и знал, что открывал двери и освещал нас тем фонариком, будто пересчитывал. А потом, видно, с фонариком надоело забавляться: прислушались - не топчется, притих. Тогда я подкрался к двери, тихонько нажал на щеколду, приоткрыл. Солдат сидел на ступеньке и спал, на винтовку опершись. Я шепотом команду подал: «Босиком… по крылечку, за угол дома и… кто куда!» А пацаны и девчонки все соображали: мигом собрались - да юрк на крылечко, да гуськом… гуськом… Утром немцы принялись нас разыскивать. Пятерых или шестерых схватили. Остальные по шахтерским семьям рассеялись. И мне повезло: у доброй старушки на чердаке спрятался. Она мне печеную картошку передавала: последним делилась, что имела. А когда фронт откатился в сторону Лихой и городок притих, будто вымер, спустился я с чердака, хозяюшке спасибо сказал, поклонился и степью, степью, подальше от дорог, чтобы с «зеленышами» не встретиться. Мы так меж собой фашистов называли потому, что у них шинели были зеленые.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: