НА ЧЕТЫРЕ ГОЛОСА

…Нет, не хотел я здесь жить, это ты настояла, дни и ночи твердила: посмотри, как хорошо. И не город, и не лес, в аккурат между окраиной и монастырскими воротами, и люди рядом, не пропадем, и покой, тишина, ты же любишь тишину, да? — спрашивала. Я-то люблю, только какой же здесь покой: что ни день, то плачут, рыдают, воют, кричат, бубнят, лопаты звякают, земля о дерево грохочет — это тишина, по-твоему?! Только ради тебя и согласился, принял эту должность, дурней которой и на свете нет: от кого сторожить мертвых? Кому в них корысть? Ну да, работа нетрудная, ладно, если тебе здесь лучше — пусть….

…Знаю, ты мне не веришь. Знаю взгляд твой настороженный, измену высматривающий, взгляд твой печальный, обреченный, смиренный, во всем только себя самого винить готовый. Не веришь, а я все равно люблю тебя. Сердце замирает, когда вижу складку у рта, высокий твой лоб, светлые мудрые глаза, широкие твои ладони, прямые плечи… Ах, но кто же виноват, любимый, что все так?! Лишь с тобой, с одним тобою всю вечность — но ты холодный, холодный, и нежность твоя — только от ума и сердца, а мне, чтобы взлететь, телесный жар нужен, никуда не денешься, та сила нужна, что выплескивается, когда плоть корежит и ломает от желания, — без нее не стану я легче воздуха, не взметнусь к тучам, не зачерпну колких молний… И отказаться я от этого не могу… пока не могу, прости, любимый. Сам знаешь: на людей я порчу не насылаю, овес на полях не палю, молоко у коров не сквашиваю, но грозы… ах, грозы… Может быть, когда-нибудь постарею, потухну, прижму твою голову к себе между плечом и шеей и никуда уже не уйду, ни на час, останемся вместе навечно…

…Я как ее сквозь ограду в первый раз увидел, сразу понял: ведьма! Мужняя ведь жена — плат на голове, подол по траве загребает, а взгляд такой черный, жгучий, что сразу же представилась она простоволосая, обнаженная, и родинка под левой грудью крестом перевернутым — метка Лукавого. Господи, спаси, здесь ли, в монастыре, месте тихом и благолепном, думать об эдаком?! И ведь не ходил я к ограде, две седьмицы не ходил, а на третью — сама она мне во сне явилась. Выгнулась на постели, захохотала, припала горячим ртом, заскользила губами от лица к груди, от груди — к тем местам, о которых и молвить-то срамно… Поднял руку, чтобы перекреститься, а в руке — теплая, живая, упругая — и капля молока на соске… Хочу Всеблагого на помощь призвать, а уста мне влажный язык раздвигает, ластится змейкой, с ума сводит…

Проснулся — весь в поту, тело горит, простынь смята — и пятно на ней. Ведьма, ведьма! Десятый день пощусь, десятый день поклоны бью, а все не идет она у меня из ума: глаза закрою — тьма и ее дыхание на моей коже… И сил нет на молитву. Ведьма, ведьма! Что же не приходишь ты ко мне вновь?..

…А ты думаешь, монашек, это так просто все? Пятнадцать дней нужно слезами умываться, пятнадцать дней в ледяной постели ворочаться, грудь ногтями раздирать, видеть тело твое — худенькое, нежное, бледное, чертить в воздухе ложбинку вдоль спины, кончиками пальцев ягодицы твои тощие, мальчишеские искать, губы себе до крови прокусывать, представляя, словно это ты в мой рот впиваешься, языком кружить, точно нащупав на вершине маленькую дырочку, обнимать устами пустоту и корчиться от молний невидимых, что все тело насквозь пронзают… Изведешься вся, сбежишь с кровати, протиснешься к мужу, прижмешься, а он лишь по голове погладит: спи, спи, ну что же я-то могу сделать, не плачь…

И только на шестнадцатую ночь приходит тот сон… ах, зачем мне явь? — чт[?] мне руки твои неумелые, чт[?] семя?! Не ты мне нужен, монашек, а сила твоя, за нее одну плачу лаской и наслаждением. Соберу ее, скручу в груди тугой пружиной, отпущу — и ввысь! Стянутся тучи к рукам моим, ударят молнии, взметнется ветер, подхватит меня и понесет над верхушками деревьев, огневую, кипящую, выше, выше, пока не обожжет ледяной холод и не прольюсь я дождем. Приду в себя, шагну через порог, встану на колени у гроба мужа: прости меня, одного тебя люблю. — «Да, маленькая, да, хорошая…»

…Недаром братия шепталась, что жена кладбищенского сторожа — ведьма, ох, недаром! Великий грех в монастыре случился — повесился молодой монашек, одну только фразу в записке и оставил: «Две недели — а тебя все нет!» Я уж каждого, кто охрану нес, опросил — нет, ворота на заборе, стены крепки, ограда высока. Кто ж, кроме ведьмы, смог бы его навещать?! А ведьму — известное дело — на костер положено. Обойдемся и без горожан — возьму с собой десять монахов покрепче, неужто со стариком и бабой не справимся?!.

…Вот видишь, любимая, что ты наделала?! Говорил я тебе: лучше у ратуши домик снимем — мало ли подмастерьев смазливых по городу бегает? Каждый из них еще и счастлив бы был! А теперь вот — слышишь? — идут из монастыря, хотят нам двери и окна заложить да спалить в собственном доме. Ты же знаешь, маленькая, не люблю я убивать — кровь людская мерзкая, жирная, да и отвык я уже молодым становиться, отвык горячий ток в жилах чувствовать. А они-то вдесятером, да еще и аббат — значит, на одиннадцать лет я почти человеком стану: есть смогу, пить, дождь на лице чувствовать… тебя любить смогу… ну хоть какое-то оправдание…

Отойди, маленькая, закрой глаза. Они уже совсем близко, вот и клыки у меня удлиняться начали.

Не смотри!

ОЛЬГА БУБЕРМАН

ВЕДЬМА И ЧЕЛОВЕК

Не закричал. Это хорошо.

Сказал: Погоди-послушай. Это можно. Послушать можно. Сказал: Я расскажу тебе сказку. Это хорошо. Только быстро. Я расскажу тебе сон…

Слушаю. Только быстро.

— Мне приснилось. Вот сегодня ночью, ближе к утру, почти на самом рассвете. Мне приснилось, что ты убила меня.

Ты ведь можешь. Ведьма, ты можешь?

Мне приснилось, что ты мне зашила рану серебряной ниткой. Подышала в глаза, ударила в щеку и сказала: «Вставай. Иди и будь счастлив». И я стал послушен. Я встал, и пошел, и был счастлив.

Ты ведь можешь. Ты ведьма, ты можешь.

И еще ты сказала: «Люби ее. Не оставляй, будь с ней и будь счастлив». И я поехал к ней, не оставлял ее. Я любил ее и был счастлив. Она сумела не заметить, что я не ем и не пью, не умею плакать и спать. И свитер с высоким воротом.

А потом появился запах.

Она не замечала. Я начал жевать чеснок, курить плохой табак и купил одеколон, чей аромат сшибал птиц на лету и заставлял бомжей плакать. Но этот запах ничем было не перебить.

Она не замечала изо всех сил. Запах становился сильнее, и эти пятна, и мухи преследовали меня.

Она плакала, я носил длинные рукава и кутал лицо в шарф, она не замечала, я перестал выходить из дома и просил не включать свет, она не замечала, я давно бы ушел, хотя бы из жалости, но твоя воля, она не замечала, а зеркало я давно разбил, не замечала, я боялся, нет, нет, не на…

Все-таки закричал. Как жаль его.

Рассказывай дальше сон. Не кричи. Рассказывай.

— Я рассказал. Мне приснилось сегодня, что ты убила меня. Что заштопала горло, что вдохнула в меня не жизнь, но свою волю и послала любить другую. Которая любит меня, но не ведьма, не ты и не замечала. Я был покорен, но мертв, и чем дальше, тем очевидней…

Рассказывай.

— Я проснулся. Дальше не знаю.

Рассказывай, пока я шью.

— Что рассказывать? Дальше не было ничего.

Она поняла?

— Нет.

Как она?

— Во сне или?..

Или.

— Да нормально. Работа вот. И вообще. И еще я. Про тебя не спрашивала.

Ясно.

— Да нормально. Все у нее хорошо. Что с ней станется? С ней-то что?!

Не кричи. Я все-таки шью. Нитка криво пойдет — некрасиво будет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: