— «Река»! — внятно сказал Пчелкин во сне и облизал припухшие губы.
Кирилл тихонько взял его под мышки, чтобы уложить, но Пчелкин с тихим стоном разодрал мутные глаза и попросил виновато:
— Не надо, товарищ лейтенант…
— Ляг как следует и поспи, — шепотом, ласково велел Кирилл.
— Нет, нет, честное слово, нечаянно!..
Поправив свечу в фонаре, Кирилл вынул из планшета карту и, усевшись опять возле рации, начал обдумывать свой маршрут на Тихонову Пустынь, не сомневаясь, что приказ о разведке этой станции он получит с минуты на минуту.
Когда Пчелкин думал, что лейтенант не наблюдает за ним, он наклонялся к рации и кончиками пальцев касался маленькой фотографии, приклеенной над зеленым глазком настройки. С фотографии сдержанно, одними глазами улыбалась женщина лет сорока, с крупным приятным лицом — мать Пчелкина, работница московского метро. Фотографию Пчелкин получил два дня назад, перед самым штурмом Калуги, в письме, помеченном еще концом сентября. Кириллу запомнились сердечные и торжественные строки из этого письма: «Ненаглядный, родной Егорка! — писала Анна Флегонтьевна. — Нет, я не сержусь, что ты ушел не спросясь, тайком от меня, и ты больше не тревожь себя этим. Я только сперва испугалась: так ведь я — мать, а ты совсем дитя, и до призыва у тебя еще год был. Но и как мать я теперь еще больше горжусь тобой. Благославляю тебя, сынок, и говорю: ты еще не рабочий, и не инженер. Ты только мог быть любым из них. И ты будешь, кем захочешь, когда победим фашиста. А без этого все равно никем не будешь, потому что и жизни нам не будет. Так воюй храбро, сын мой! Да хранят тебя Родина и мои слезы!»
Пчелкин нежно касался фотографии и прижимал кончики пальцев к губам… Затем звал все более сонным голосом:
— «Река», «Река»! Я — «Чайка»…
Наконец тенорок его совсем оборвался, кулак с микрофоном снова упал на колени, белая стриженая голова поникла, как подсолнух.
Кирилл бережно уложил радиста. «Да хранят тебя Родина и мои слезы!» — про себя повторил он строку из письма и подумал со вздохом: «Сколько матерей в России теперь шепчут такие слова».
Взял из холодного кулачка микрофон, надел наушники.
Тоненькие свисты прокалывали беспредельность. Рядом дышало что-то неведомое, опасное. Первобытная буря шла по России — стлала белую постель убитым, терзала живых. За бурей, за сугробами, за пламенем где-то молчала «Река».
Тоска тяжелой лапой взяла Кирилла за сердце. Он кинул на рацию наушники, посмотрел вокруг. Хлам, грязь, ненавистный запах врага… Ему вдруг представилось, что весь мир теперь, как этот разбитый полустанок. «Когда, когда это кончится?!» — подумал он и с трудом удержался от стона…
12
Трое у печки сидели, примолкнув, завороженно глядя в огонь. Пастух из Казахстана — Кулибаев Гайса, кубанский хлебороб Павло Доля и рабочий-тверяк Миша Андреев. Пятна света и черные трепетные тени бились на покрасневших сонных лицах, то густели, то блекли и ускользали. Тепло вливалось щедро в могучие изнемогшие тела, и хмельная дрема обнимала солдат. Хорошо было! Даже думать не хотелось, страшно было думать, что где-то сейчас в метельном поле идут товарищи, бьет их снег, бьют пули. Раненые коченеют и медленно тонут в сугробах…
Круглый уголек упал на ладонь старшины. Он покатал его, как горошину, кинул. Тихо спросил, кладя на плечо маленькому казаху свою пудовую длань:
— Уморился, Гайса?
Сапер улыбнулся кротко и застенчиво. В раскосых щелочках перекатились влажные черешенки, бархатно погладили постаревшее, в светлой щетинке, лицо старшины, столкнулись с его шалыми глазами и опять ускользнули в недоступную тоскующую темень девичьих ресниц.
— Немножко шибко уставал, Павлуша.
— Думаешь все?
— Дома был…
— Зря мучаешь себя. Поверь, скоро придет письмо. Придет, и окажется: усе в норме! Да як же иначе, Гайса? Что у вас там, в селе вашем, людей добрых нет? Или, может, советской власти не стало? Усе ж есть, категорически! И братикам допомогут, и тебе отпишут, случись беда. Потом же сам комиссар послал туда бумагу!
— А Гайса нет письма. Полгода — нет!
— Так и дорога до вас не близкая! Я сам уже месяц листа з дому не держу. Другой раз так за душу возьмет— прямо б на шматки рвал почтарей, а подумаю — и сердце охолонет. Ну какая теперь почта?! То нас окружали, теперь мы окружаем. По тридцать-сорок километров рвем в сутки. Поспеешь за нами? Да еще в таких снегах!
— Гайса письмо нужен, Павлуша.
— Оно так-то!.. Закурить хочешь?.. Ну, вольному воля! Ох, и не люблю я, что ты такой индивидуал! Все молчишь, не куришь, водку не пьешь. Трудно ж тебе! Какая солдату радость еще?
— Точно! — зевнул Андреев и потянулся с хрустом. — Убьют, и такой не узнаешь.
— Гайсу не надо убивать.
— Чудак человек, кого надо? А только на войне чего не случается.
— С Гайса не случится! — В голосе казаха зазвучал гнев. — Гайса головой воюет, а не как вы с Поддубный — сердце один слушаетесь. У Гайса — шесть братьев в Сагиз-кишлак. Совсем еще маленький люди. Мать умер. Отец шибко больной. Как жить будут?
Старшина достал из-под халата большой, синего шелка, расшитый кисет.
— A-а, подарочек с тыла! — оживился Андреев и шумно потянул носом воздух, словно принюхиваясь к тому, что было в кисете. — Вкусное, должно быть! В Калуге я видел у начпрода полные сани таких кулечков.
— Штучку он… уступил! — ухмыльнулся старшина. — В счет того, что нам причитается…
В кисете были безопасная бритва, флакончик одеколона, два носовых платка и записочка, в которой неведомая, но сразу ставшая близкой разведчикам О. С. Сорокоумова (Москва, Плющиха, № 55) ласково поздравляла «дорогого защитника» с Новым годом и наказывала беспощадно громить фашистов. В бумажном пакетике оказалось еще несколько пряничков домашнего приготовления — несколько кусочков серого, крепко запеченного теста, нарезанного в форме сердечек.
— Шлют вот… — дрогнувшим голосом сказал старшина, держа на широченной ладони крохотный пряничек. — А дома, может, детям и хлеба не хватает…
В глазах его сверкнули слезы. Пряча их, Доля опустил голову.
— Возьми!.. — через минуту положил он кисет на колени Гайсе. — А мы закурим. Закурим, сержант? Ты не откажешься, знаю.
— А зачем отказываться? — удивился Андреев. — Мы даже с полным нашим удовольствием!
— Жадный ты, хлопец! На тебя и махры не напасешься.
— Верно! Мы, Андреевы, до всего жадные. Что покурить, что выпить, что поесть. Особенно поесть люблю! — Сержант обстоятельно свертывал огромную цигарку, стараясь не замечать насмешливо зоркого взгляда старшины. — И работать я тоже ужасно как люблю. В депо, бывало, две нормы в день — как закон! Если бы не война, уже в бригадирах ходил бы, факт. Ну, я догоню!.. Может, мы и чайку организуем к пряничкам, товарищ старшина? — неожиданно предложил он. — Вы, известно, не так чтоб любитель этого дела, а оно не вредно, особенно с такого мороза. Очень даже не вредно! А заварочка у нас имеется. Заварочка — такое дело, что всегда при нас, да-а!.. Благодарствуем за табачок! Солидно курнем! А котелочек мы добудем у Мироши. Как, товарищ старшина?
— Полцигарки назад, хлопче!
— Павел Тарасович, с утра не куривши!..
— Сыпь, кажу! Ще вопрос, когда теперь начпрод догонит нас. Снегу намело — танки тонут. А курить ты захочешь и сегодня не раз. Не заставлю ж я героя Калуги смоктать навоз!
Старшина показал Андрееву пачку трофейных сигарет в желтой обертке с черными готическими вензелями и размахнулся, чтобы кинуть ее в печь. Однако раздумал:
— Черт его знает, когда и вправду начпрод догонит…
— Ну ладно!
Покряхтывая, будто ему рвали зуб, сержант отсыпал махорку в кисет.
— Вот и гарно, Миша! У нас с тобой усе по доброму согласию!.. А котелочек, и правда, возьми у Мироши. Та не разбуди!