Мол, ничего не поделаешь. Если так повернулось, то правильней будет умереть.
9.
Как можно было, не будучи знакомым с Лизой и Колей, сказать о них все? От этой точности даже поеживаешься.
Удивительно, что на сей раз высшая сила не скрывает своего присутствия.
Причем так, что не спутаешь. Сквозь фамилию “Березин” проглядывает “Блинов”, а сквозь имя “Лея” – “Лиза”.
Еще надо понять такую странность. Если это послание, то почему оно вложено в не самую лучшую пьесу?
Чириков для этой миссии тоже не подходит. Был бы сторонником евреев, так ничего подобного.
Пару раз Евгений Николаевич спьяну проговаривался. Что-то бормотал о еврейском засилье и косился на соседа по столу.
Видно, личность драматурга тут ни при чем, а вкус и вообще – дело десятое.
Вряд ли провидение заинтересуется другими текстами автора. Да еще, подобно заядлому редактору, потребует все переписать.
10.
С тех пор Колина судьба связана с “Евреями”. Он стал не только исполнителем одной из ролей, но заложником этой пьесы.
Публика, конечно, ни о чем не догадывалась. Должно было пройти немало времени, чтобы все прояснилось.
Другое дело – смыслы, лежащие на поверхности. С этим все настолько ясно, что пьесу запретили.
Впрочем, то, что не разрешено в России, за границей немедленно входит в моду.
Трудное дело – эмиграция, но порой приятное. Особенно если речь о запретных плодах.
На родине они бы читали Горького или Куприна, а тут знакомятся с новинками свободной мысли.
Не просто знакомятся, а смотрят на сцене. Существуют так, будто между изданным и неизданным нет никакой разницы.
Как не отметить это событие? Женщинам не взбить на головах башни, а мужчинам не прочертить в шевелюре пробор.
В таком праздничном виде идешь смотреть пьесу о том, что в жизни нельзя перенести.
В фойе преобладает мотив: нам не страшно! То, от чего бы мы шарахались дома, здесь не причинит вреда!
Немного, правда, смущает название. Оно не ограничивает пространство пьесы и включает в себя зрительный зал.
Это вам не “Дядя Ваня” или “Три сестры”, а “Евреи”. То есть весь без исключения огромный народ.
Вот как все сложно. Погода прекрасная, рядом чудесное озеро, но что-то мешает выдохнуть и вздохнуть.
11.
Сцена в это время полюбила действительность. Когда пытались что-то вообразить, то в первую очередь думали о месте действия.
Причем себя не ограничивали. Уж если большая квартира, то все четырнадцать комнат.
На подмостках росли почти настоящие деревья. Сразу возникала мысль, что на следующем спектакле они зазеленеют.
Бывало, ветер гулял по сцене. По крайней мере, занавеска вздымалась высоко, как во время грозы.
Может, так театр извинялся за былое равнодушие к реальности? Этими подробностями возмещал их полное отсутствие?
Правда, не со всякой действительностью захочется оказаться рядом. Будешь как завороженный смотреть на руку с острым ножом.
Этому ножу все равно что вспарывать: он так же легко войдет в перину и в живую плоть.
Известно, что за перины у евреев. Потому на них пошло столько пуха, чтобы сразу провалиться в сон.
Так что это нелюбовь не к перинам, а к снам. К единственному праву этих людей ночью забывать о своих бедах.
Летит пух над сценой театра, перелетает в зал, оседает на платьях и пиджаках женевской публики…
На улице зрители отряхнут одежду, а дома обнаружат еще дюжину пушинок, которыми их пометил погром.
12.
Для актера спектакль – вариант судьбы. Примериваешься к чужой истории и делаешь кое-какие выводы.
Что если это был бы не он, а ты сам? Вел бы ты себя так же решительно или проявил слабость?
Сложнее всего режиссеру. Ведь его точка зрения не фиксированная, а как бы скользящая от персонажа к персонажу.
Для публики это тоже вариант. Все, что удалось миновать в реальности, она переживает в зрительном зале.
Как видно, на сей раз имела место передозировка. Настоящего времени оказалось больше нормы.
Уже никто не верил, что это спектакль. Казалось, погромщики пришли за каждым из них.
Как давно они расстались с родиной, но в эти минуты она была рядом. Причем не ее леса и реки, а ее кастеты и топоры.
Тут есть единственный выход – упасть в обморок. Спрятаться в этом обмороке от наступающих громил.
Те, у кого не было укрытия, чувствовали себя как в открытом пространстве. Ждали, что их окликнут по имени.
– Эй, как вы там? Абрамыч или Соломоныч? Настало время отвечать за вашу жизнь в Бердичеве или Рогачеве.
Зрители опустят глаза и гуськом потянутся к выходу. Теперь они будут не публика, а просто евреи.
Разумеется, актеры тоже так чувствовали. Вне зависимости от того, были они евреями в жизни или только на сцене.
Поэтому боялись за персонажей и за людей в зале. Время от времени поглядывали за ними: не слишком ли трудно смотреть?
Только добрались до реплики Лизы: “Он – христианин”, и занавес, немного поколебавшись, закрылся.
Значит, у режиссера тоже сдали нервы. Плакать он себе запретил, чтобы не мешать исполнителям, но оставаться безучастным у него не было сил.
13.
Свою смерть Коля встречал за кулисами. Посмотрел на часы и понял, что это та самая минута.
Сейчас он должен неподвижно лежать на сцене. Слушать, как жизнь продолжается без него.
Странная профессия у актера. Можешь заходить за черту, за которую нормального смертного не пускают.
И, главное, потом имеешь право вернуться. Только что, к примеру, тебя убили, а вот уже выходишь на аплодисменты.
Сейчас зал не аплодировал, а стонал. Бился в истерике, взывал о помощи, проклинал автора и режиссера.
Полувоздушная архитектура на головах дам превратилась в руины. Даже проборы их кавалеров стали неактуальны.
Коля в это время умирал. Уже не от рук погромщиков, но потому, что не мог этого видеть.
Рядом умирали другие люди. Реквизитор, рабочий сцены, исполнительница роли Леи…
Он подумал: хорошо, что зрители не знают о гибели его героя. Это добило бы их окончательно.
Блинов повернул голову и увидел погромщика. В руках он держал железную палку.
Погромщик тоже плакал. Положил палку на стул и вытащил из кармана платок.
Вот столько слез выпало на долю студенческого театра. Прямо как утренней росы.
Видно, режиссер и актеры что-то не рассчитали. Возможно, слишком далеко удалились за ту самую черту…
Спектакль решили больше не играть. На многие годы им вполне хватило этого вечера.
Дальше они жили с ощущением этого события. Оставалось только неясным: был тут один смысл или сразу несколько?
Глава восьмая. Погром
1.
Непросто еврею в Житомире. Ему полагается не одно унижение, а, по крайней мере, несколько.
Мало того, что живешь в черте оседлости, но у себя дома не чувствуешь себя уверенно.
В Полтаве, конечно, еще хуже. Там евреям запретили ходить по проспекту, дабы не смущать господ офицеров.
Здесь гуляй сколько хочешь. Громко разговаривать необязательно, а просто прогуливаться никто не запретит.
Правда, какие-то улицы пробегаешь быстрей. Чтобы лишний раз не мозолить глаза полицейскому.
Вроде проскочил, а тут чувствуешь руку на локте. Еще не оборачиваешься, а уже знаешь, что это он.
Как представителю порядка пропустить еврея? Не сказать ему два-три напутственных слова?
Мол, всегда вы куда-то торопитесь. Совсем нет привычки к степенности и размеренности.
После этого обращения плечи опускаются. Вспоминаешь, что в этих краях ты не хозяин, а гость.