Но ведь Татьяна ясно сказала: привезли мужа. И вдруг, как вспышка молнии: «Почему привезли, почему не приехал? Ну, что за вздор, ведь он лежал в госпитале, был ранен, ведь ей уже сказали, что он инвалид…»
Это слово лишь теперь дошло до неё. Но в нём не было смысла. Оно было странным, пустым звуком.
— Предупредить?
— Да, предупредить. Григорий был тяжело ранен. Он ещё болен. С ним надо быть поосторожнее. Понимаешь?
Нет, она не понимала. Воронцов был бледен и не смотрел на неё.
— Почему?
— Ах, ты спрашиваешь, будто маленькая, — беспомощно сказал он.
Она стояла на лестнице, не понимая, зачем он остановил её.
— Он… Мария, он очень изувечен…
И снова ледяная струя. Откуда-то из черепа, по всему телу, к пальцам ног.
— Ты должна держать себя в руках, Мария… Видишь ли, чтобы в первый момент…
Ледяной холод не исчезал. Он держал в клещах всё тело, замораживал кожу на щеках, мучительно стягивал губы.
— Он… болезненно впечатлителен, боится… Так ты…
Она молчаливо кивнула головой. Воронцов сильно сжал её руку. Она не ответила на пожатие. Она шла по коридору обычным шагом, чувствуя, что застывает, что она не живой человек, а ледяная статуя. Это был уже не страх, а нечто страшнее самого страха, нечто, сжимающее сердце железной рукой. Если Воронцов… Если даже Воронцов…
Дверь. Врач ещё раз пожал её руку и повернул ручку, пропуская её вперёд.
Хорошо, что в жилах нет крови, один лишь лёд. Хорошо, что всё тело застыло. Там в кресле кто-то сидит. В первый момент она чуть не отпрянула, — это же ошибка. Какое счастье, что оледеневшее тело не слушается мыслей! Мария подходит к креслу. Перевязка сдвинута на голову. Он, видимо, хотел этого, требовал, чтобы её сдвинули, чтобы она сразу увидела. Ужасные багрово-синие ожоги. Толстые швы рубцов. Нечеловеческий, вдавленный внутрь глаз. Взгляд побежал дальше. Пустой рукав рубашки, толсто обмотанная бинтами, неподвижная нога в гипсе. Это был Григорий. Страшным усилием воли она овладела собой. Пошла, стала на колени перед креслом, зная, что так надо. Рядом стояла другая Мария — та, которая смотрела на всё это со стороны и приказывала, что нужно делать. Но эта, стоящая на коленях, с ужасом почувствовала, что её обнимает одна рука, единственная рука калеки. Она прислонилась головой к груди человека, мёртвыми губами прошептала имя:
— Григорий, Григорий…
Воронцов вышел на цыпочках, осторожно прикрыв за собой дверь.
— Марийка…
По приказу той, другой Марии, она превозмогла себя и подняла глаза на изуродованное лицо. В глазах у неё померкло, она ничего не видела. Но та, другая, сурово и безжалостно повторяла, что именно так надо.
— Я не хотел возвращаться к тебе, не хотел, чтобы ты видела, — услышала она хриплый, срывающийся шёпот.
Следовало ответить. Она искала подходящего ответа. Но не нашла ничего. В отчаянии она ухватилась за первое подвернувшееся слово.
— Знаю…
— Не сердись, любимая… Виктор рассказал мне, я понял, что так нельзя…
Ах, да, Воронцов… Как будто стало немного легче. Воронцов уже сказал всё, что следовало. Что ещё, что ещё от неё требуется?
Прикосновение руки к волосам. Она не могла не думать упорно, с ужасом о том, что это единственная рука. Она шевельнулась — ведь нельзя было, как раньше, опереться локтями о его колени. Следует ещё раз взглянуть на его лицо, чтобы он не заметил, как она боится этого.
Мария содрогнулась.
— Милая моя…
Она прикрыла глаза. Это могло сойти за радость, за упоение и счастье — он ведь не мог догадаться, что она смотрит в ужасную, холодную пустоту сердца, где в эту минуту нет ничего, кроме страха… Какие чудовищные увечья приходилось ей видеть, перевязывать, лечить в этом госпитале! И никогда, никогда — только теперь, в первый раз…
Да, но ведь никто из них не был её мужем. Только Григорий.
Она с ужасом думала о том, что будет дальше. Надо ведь что-то говорить, что-то делать, но тогда он заметит…
— Как мне было тяжело, Марийка, как страшно тяжело! Но теперь…
Что теперь? Что теперь?
Она с трудом стряхнула с себя оцепенение и, не глядя, холодной, безжизненной рукой погладила его руку.
— Какое счастье быть опять с тобой…
Она торопливо кивнула. Он ничего не видел, ничего не замечал. Только бы ни о чём не спрашивать, только бы не нужно было рассказывать, говорить… Да, да, Воронцов… Что такое рассказал ему Воронцов?
Дверь приоткрылась.
— Ну, Мария Павловна, придётся на минутку разлучить вас с мужем, — весело сказал дежурный врач. — Отдохните немного, а мы тут займёмся больным.
— Я… — слабо возразила Мария, но врач махнул рукой.
— Речи быть не может! Отдыхать, и больше никаких! Потом мы вас пригласим.
Мария с усилием улыбнулась сидящему в кресле калеке и вышла. В дежурке она тяжело опустилась на стул и опёрлась подбородком на сложенные руки.
Значит, это и есть Григорий. Так кончается счастье, молодость…
— Мария…
Воронцов погладил её руку. Она враждебно взглянула на него.
— Не печалься… Это так, в первую минуту… Будем лечить… Можно сделать многое…
Она усмехнулась сухой, злой улыбочкой.
— Можно сделать многое… Что же ты можешь сделать, великий врач?
— Протезы… Пластические операции…
— Знаю, знаю…
Что может знать Воронцов об ужасающей обездоленности сердца, о чёрной пустоте, разверзшейся в душе? Шумит, гудит сухой ветер, пересыпает с места на место мелкий летучий песок. И кажется сейчас, что нет в сердце ничего, кроме этого песка и злого удушливого ветра.
— Тебе нужно отдохнуть, Мария. Слишком много этих впечатлений. Потом будет легче… Разумеется, я понимаю…
Нет, он ничего не понимал. Какие впечатления? Хуже всего именно то, что никаких впечатлений не было. Марии казалось, будто она уже предчувствовала, давно знала, что всё будет так. Остынет, опустеет, высохнет сердце и не сможет уже ничего ни чувствовать, ни переживать. В ней нарастал гнев против этого человека, который сидит напротив и сочувственно смотрит на неё. Как он смеет ей сочувствовать? Она ведь никого не просила о жалости. Она хочет остаться одна со своим несчастьем.
— Ну, что ты так смотришь, мудрый доктор? Жалеешь меня, да? Нечего жалеть, нечего строить грустную физиономию! Как оно есть, так и будет, и точка!
— Как есть, Мария?
Он наклонил голову и не смотрел на неё. Машинально разглаживал морщины на скатерти.
— Я ведь не знаю, как оно есть, — прибавил он тихо.
— Не знаешь? Очень просто и обыкновенно. Буду работать в госпитале и ухаживать за ним всю жизнь, слышишь всю жизнь! Пусть он такой, без ноги, без руки, с изуродованным лицом. Слышишь? А что же ещё может быть?
— Не сердись, Мария. Так и должно быть. Только… Только это не так, Мария, — закончил он, избегая её взгляда.
— Как это — не так?
— Ты бы должна это сказать другим тоном.
— Ах, вот как! С пафосом, со слезами и прикладыванием рук к сердцу?
— Необязательно. Ты прекрасно знаешь, о чём я говорю. Не надо, Мария, нельзя так.
Она посмотрела на него горячими глазами.
— Да? Скажите, пожалуйста! А то, что случилось с моей жизнью, моим счастьем, — это можно, это в порядке вещей? Это тебя не волнует, не возмущает? Только я, я вечно должна быть такой, как полагается, примерной, владеющей собой, разумной, спокойной! Да?
— Не одна ты, Мария! — Его голос звучал сурово. — Ты одна из тысяч и тысяч.
— Эту мораль я уже сто раз от тебя слышала. Оттого, что я не одна, мне и должно быть легче, так, что ли? — прервала она насмешливо.
— Да, поэтому тебе должно быть легче. Ты должна понять. Впрочем, к чему сейчас этот разговор? Я думаю, ещё будет время. А теперь ты должна отдохнуть. Успокоиться. Всё, что ты говоришь, так не похоже на тебя… Такое не твоё…
— Нет, именно такова я и есть.
— Нет. Другая.
— Тебе лучше знать, да?
— Мне лучше знать.
— Ну и ладно. Ты знай своё, а я знаю своё.
В дверь постучали.