Сопротивляться было бесполезно. Хорошо хоть, что он один. Жену и детей — а их была целая куча — Йоська уже давно отправил в город.

Один из подростков засмеялся было, потому что Йосек бежал к ним по лугам со всех ног с красными от слез глазами и причитал, как старая баба.

Но женщины заступились за него:

— Да ты что! Какой тут смех! У него вон избу сожгли.

Поздней ночью, когда они прошли уже три сожженные деревни, их окружил казачий отряд.

— Шпионы?

— Ой, голубчики! Да мы же здешние, отсюда! Приказали нам уходить из деревни, что, мол, аккурат с той стороны по ней из пушек будут бить. Вот и бредем искать себе крыши над головой.

Казачий есаул пристально всматривался в людей.

— А этот? Жид?

Казаки соскочили с лошадей.

— Мы вот только что двоих таких повесили. А ну-ка, иди с нами, жид, нечего!

— А почему я? — спросил Йоська.

Голос его дрожал, словно тонкая ниточка, вот-вот оборвется.

— Жиды — шпионы, — сурово ответил есаул, хмуря густые черные брови.

Габрыську будто что толкнуло вперед.

— Какой это жид? Да это мой мужик, моего мальчонки отец! — сказала она громко и явственно. Женщины отступили на шаг. Среди казаков стояли теперь только двое — Габрыська в надвинутом на лоб платочке и ее мальчонка, которого она держала за руку. Свет факела в руках казака освещал его светлые, почти совсем белые волосы. Большими удивленными глазами он смотрел на Йоську.

— Муж?

— А то кто же! Ведь все же знают, какой же он жид? — выходя из себя, затараторила Габрыська.

Казак махнул рукой. Они прыгнули в седла и галопом ускакали, исчезли в сумраке июньской ночи.

Мгновение люди постояли в нерешительности, Йоська дрожал. Странным, не своим голосом он простонал:

— Мадам Габрысь…

— Нечего стоять, люди добрые, а надо идти, чтобы хоть к утру куда-нибудь дотащиться. Лучше ночью идти, а то днем разъезды будут к нам каждые три шага цепляться.

— Мадам Габрысь…

— А ты бы, Йоська, не скулил, как, к примеру, собака, когда ей на хвост наступят.

Он умолк и шел, глядя с разинутым ртом на суетившуюся около Ментусихи женщину. Габрыське приходилось поддерживать ее — вконец выбилась из сил баба.

Йосек опомнился. Он забрал у Габрыськи ее мешок и семенил подле, запыхавшись, все еще дрожа от пережитого страха.

Уже перед самым рассветом им вдруг преградили дорогу солдаты.

— Куда?

— Нам велели уходить, потому, аккурат, в нашу деревню пушки…

— Назад!

Они остолбенели.

— Назад?

— Ты что, баба, оглохла? Там бой! Понятно?

Они повернули назад, потащились по той самой дороге, которую прошли ночью.

Светало. В серебряной росе, в облачках с золотой каймой, плывущих в розовую даль, вставал ясный летний день. В предутренней тишине, в свежем дуновении ветра. В трепетании птичьих крыльев, в зеленой чаще ветвей. В седой от росы траве.

Погасла утренняя звезда. Молодое солнце только что искупалось в росе, — прохладное, оно еще не грело. Ясное было солнышко, лучистое.

Теперь, при дневном свете, они хорошо рассмотрели дорогу, которую ощупью прошли ночью.

Во рву валялись разбитые подводы. Возле сломанного дышла опрокинутой вверх колесами тележки лежала убитая лошадь. Живот вздулся, как шар. Под кожей явственно видны были толстые веревки жил. Подернутые пленкой большие глаза лошади смотрели прямо на них. Из уголка глаза по темному бархату шерсти проложили след крупные слезы. Из-за желтых зубов вывалился язык.

Они быстро прошли мимо. Но вся дорога была такая.

На лугах, возле глиняных ям лежали непохороненные солдаты. В грязи, в иле. Брошенные кое-как. Руки и ноги перемешались. Один упал лицом прямо в растоптанный куст крупных незабудок. Изо рта у него, видно, сочилась кровь, теперь она черным комком застыла на голубых цветочках. Габрыська перекрестилась. Конечно, люди уже ко всему привыкли, но теперь все, будто по команде, шептали молитву.

И только сейчас одна из женщин вспомнила, что полагается делать. Дрожащим голосом она завела:

Когда утром встанут зори,
Тебя, суша, тебя, море,
Все живое славит песней:
Славен будь, отец небесный.

Ей тотчас ответили другие утомленные, дрожащие голоса. Да и устали же они… Сжималось сердце от страха, — что-то они застанут дома? Никому и глядеть не хотелось, что там могло остаться. Они смотрели на луга, смотрели на пыльную дорогу, только бы не смотреть в даль, не смотреть туда, где, быть может, к июньскому небу поднимается черный столб дыма, рыжее пламя.

Теперь они шли медленнее. Дети плакали. Приходилось тащить их на руках. Бабы выбились из сил. Ведь в эти времена с ними не было ни одного стоящего мужика. Так какие-то дохлые, которых на войну не взяли. А уж кого на войну не брали, в том, видно, мало было толку.

Из бараков высыпали бабы.

— Боже милостивый! Ворочаются!

— А мы-то уж горевали, битва ведь куда-то в другое место перешла, а вы, бедняжки, пошли куда глаза глядят.

— Воротили нас.

— Слава богу, слава богу, — радовалась Магда, направляясь с Габрыськой к баракам. Теперь та решилась оставить Ментусиху на попечение Йоськи.

— Милая ты моя, не сегодня, так завтра. Так уж, видно, суждено. Как раз на горке построились. Только чудо, что деревня еще дела. Там дальше — все дочиста сожжено.

— Все дочиста?

— Дочиста! Углей — и то мало осталось.

Кшисяк медленно шел по городской улице. То, что ему дали, он завернул в клетчатый платок. Известно, мужик, купил что-то в городе и теперь несет домой.

И как раз, когда он уже сворачивал к заставе, навстречу вышли двое стражников. Рыжий Филиппчук и другой, чернявый, который появился недавно в этих местах.

Кшисяк похолодел. Почувствовал, что на этот раз его дело плохо.

Они шли прямо на него.

— Откуда идешь?

— Из города, сами видите, господин стражник.

— А в город зачем ходил?

— По своим делам. Мало ли зачем человеку приходится бывать в городе.

— А в платке что?

— Да вот, хлеб домой несу. Бабе и ребенку. У нас теперь страсть какой голод.

Он пытливо всматривался в лица стражников. Они о чем-то переговаривались по-своему. Что-то им, видимо, не понравилось.

Кшисяк лихорадочно соображал.

С одной стороны дома. С другой высокий забор. За забором какие-то садочки, дворы, сараи. Лучше всего — туда.

Схватка произошла молниеносно. Стражник протянул руку к узелку. Кшисяк хватил его кулаком по голове. Аж хрустнуло. Прежде чем другой выхватил револьвер, под Кшисяком уже затрещал забор. В одну секунду он перемахнул на другую сторону и понесся дальше, будто и не хромал никогда. У него еще хватило сообразительности перед прыжком оставить сверток на улице. С этим надо быть поосторожнее — взорвется, тогда крышка, — костей не соберешь.

Он упал в заросшую лопухами яму, моментально выкарабкался, побежал между сараями и штабелями досок. Теперь он вспомнил, — здесь можно было пробраться к речке, потом предместьем в лес.

Его словно кнутом подгоняли шум и крики, поднявшиеся там, на улице. Грянул выстрел. Кшисяк понесся, как преследуемый заяц.

И вдруг услышал голоса с противоположной стороны — прямо перед собой. Его окружали. А сверточек он, как назло, оставил на улице. Остался с голыми руками, оружия он на всякий случай с собой не носил. Хуже, когда поймают с оружием. А в батрацкой одежде, с клетчатым платком в руках, он был уверен, что его не остановят. Только вот за последнее время он слишком часто попадался на глаза Филиппчуку. Вот и попался. На этот раз, кажется, окончательно.

Но вдруг он вспомнил. Где-то здесь был старый подвал. Он лихорадочно пытался найти его.

И нашел. В самое время. Только успел протиснуться в узкую, заросшую лопухами щель, как шум усилился. Вблизи раздались торопливые шаги, свистки, крики. Стражники колотили шашками по штабелям досок, шарили по всем сараям, скрипя давно не открывавшимися дверями. Громко разговаривали. Слышалась грубая брань.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: