— А теперь, мистер Сам... Джон, поговорим о нашем фильме, — сказала Кадута Масси. — Значит, по замыслу наша Тереза должна быть из... Брэдфорда. Так вот, по-моему, это совершенно не убедительно.
—Да нет, Брэдфорд — это было в английском варианте. Теперь же все происходит в Нью-Йорке, и можно...
— Я бы предпочла Флоренцию. Или Верону.
— Конечно. Пожалуйста; Как вам будет угодно.
— А как фильм называется?
— "Хорошие деньги", — ответил я.
На самом деле, мы это еще не решили. Филдингу нравилось название «Хорошие деньги». Мне — «Плохие деньги». Филдинг предложил назвать «Хорошие деньги» для американского проката, а «Плохие деньги» для европейского, но я в этом выгоды не видел.
— Хорошо, — произнесла Кадута. — А скажите мне, Джон. Эта Тереза... Сколько ей лет?
— Ну... за тридцать, — осторожно сказал я. На самом деле, тридцать девять.
— Прошу прощения, но, если правильно понимаю, у нее двадцатилетний сын.
— Да, действительно. Значит, немного постарше.
— Мне вот, — проговорила Кадута, — сорок один.
— Серьезно? — отозвался я. — В самый раз.
— Так скажите, пожалуйста. Почему женщина в таком возрасте станет срывать с себя одежду и все время требовать секса?
На коленях у меня стояла чашка кофе с блюдцем, и я все никак не мог продышаться в атмосфере неаполитанского, как я думал, зноя. Квартира кишмя кишела детьми — младенцы в пеленках, карапузы на четвереньках, неугомонные сорванцы, угловатые подростки. Плюс, по меньшей мере, трое типичных отцов семейства, в комбинезонах с жилетками, горбились за кухонной дверью над винными бутылками без этикеток и макаронами в кровавом соусе, источающими пар. Даже нашлось место — у выхода, на стульях с высокими спинками — для пары бабушек с ног до головы в черном. Однако ни одной матери семейства не видать. В остальном же, такое впечатление, что вся компания — прямым ходом с Эллис-Айленда... Кадута явно играла роль царицы улья, эдакой пчелиной матки. Она то и дело властно хлопала в ладоши и разражалась тирадами на итальянском. Как магазинный Санта-Клаус, она по очереди сажала детей к себе на колени; дети отсиживали положенное и уступали место следующему. То и дело в гостиную заходил вразвалочку кто-нибудь из папаш и обращался к Кадуте — почтительно, но в то же время с некой наигранной веселостью. Бабушки, сверкая единственным зубом, бормотали под нос, мелко трясли головой и крестились. Часто Кадута и ко мне обращалась по-итальянски, что никак не способствовало прояснению ситуации.
Я прочистил горло.
— Прошу прощения, Кадута, но в чем все-таки дело?
— Мистер Гайленд... он сказал, что в фильме будет несколько откровенных постельных сцен.
— С вами?
Она вздернула подбородок и кивнула.
— Какие еще постельные сцены, что за бред. Никаких постельных сцен не планировалось.
— Лорн Гайленд сказал, что мистер Гудни обещал ему три длинных любовных сцены, полная обнаженка.
— Господи помилуй, да сколько Гайленду лет? Что это ему взбрело обнажаться?
— Он отвратительный тип. Послушайте, мистер Сам... Джон. Вы должны обещать мне, что этого не случится.
— Обещаю. — Я обвел взглядом комнату. Старухи у двери поощрительно улыбнулись. — Послушайте, Кадута. Никаких любовных сцен с вами и Лорном не планировалось. Ну, то есть, одна-две сцены, когда вы с ним в постели, будут, но это, типа, утренний разговор под одеялом. Не возражаете?
— Джон, буду с вами откровенна, — произнесла Кадута и шуганула детей с колен. — Как я говорила, мне сорок три. И грудь уже... не фонтан. Живот в норме, задница тоже, но грудь?.. — Она сделала жест в воздухе. — И на бедре целлюлит второй степени. Что скажете?
Мне сказать было нечего. На Кадуте был костюм из серой замши. Слегка привстав, она задрала юбку. Я увидел верх чулок, нежную кожу, трусики за миллиард лир. Кадута оттянула кожу на бедре и собрала в недовольную складку.
— Видите? — произнесла она и стала расстегивать блузку.
Я снова огляделся. Один из папаш просунул голову в дверь. Голова улыбнулась и опять скрылась в кухне. Старухи не сводили с меня глаз. Лица их стали совершенно непроницаемыми. Кто-то из детей требовательно постучал меня по колену, словно возвращая мое внимание к богине на бархатном троне.
Глядя мне глаза в глаза, Кадута раздвинула оборки на своей блузке. Отстегнула застежку на уровне перемычки между чашками внушительного лифчика.
— Подойди ко мне, Джон, — сказала она.
Я встал и подошел к ней, и опустился на колени. Она прижала меня к своему сердцу. Щекой, ухом я ощутил мерный мощный стук в недрах смертной плоти. — Джон, у тебя ведь никогда не было матери.
Ответ мой прозвучал приглушенно, но сказал я вот что:
— Нет. Никогда не было.
Последний подсчет дает, что в голове у меня звучат четыре отчетливых голоса. Во-первых, конечно, трескотня денег, которую можно изобразить как смазанную полосу в верхнем ряду клавиш пишущей машинки — !@#$%^&*() — сложение, вычитание, совокупные страх и жадность. Во-вторых, голос порнографии. Этот часто похож на скороговорку полоумного ди-джея: «ты глянь, какие буфера и волосатая нора, как раз такие номера со мной проходят на ура, о-па, бля, о-па, двигай, сучка, попой»... И так далее. (Один из подголосков порнографии в моей голове — это голос черномазого бомжа с Таймс-сквер, одержимого или недоразвитого. Монолог его, неразборчивый, но однозначно похотливый, звучит следующим образом: у-гу гу-гу ту-ту ёптыть у-гу гу-гу мнэ-э у-у нахр-р. И я, как выясняется, нередко думаю примерно так же.) В-третьих, голос дряхления и эрозии, каждодневного путешествия во времени, неуклонно слабеющий голос уязвленной досады, печальной скуки и тщетного протеста...
Номер четыре меня особенно достал. Мне и остальные-то голоса на хрен не нужны, а уж этот — тем более. Он самый недавний. Он говорит, что пора на пенсию, что надо подумать о вещах, о которых я никогда не думал. В нем бьется нежелательный ритм паранойи, ярости и слезливой истерии, обретших дар речи в приступах просветления, — пьяный базар в трезвом воспроизведении. А по ящику все крутят припадочную рекламу или новости хреновы... Это не мои голоса, они все откуда-то извне. Устроить бы себе головомойку, смыть бы их куда подальше, и чтобы с концами. Они как вампиры — сами войти не могут, ждут приглашения. Но если дождались, прилипнут как банный лист. Нельзя их пускать, этих кровопийц. Что бы вы ни делали, но пускать их нельзя.