- Как ты думаешь, Иван Петрович, - спросил его на другой день заседатель, - ради чего крестьяне кормят этих бродяг? У меня это просто из головы не идет.
- Как сказать, Василий Михайлович: бродяга все же есть человек, и коль ему не подашь, так бог и самим ничего не даст, - вот как думают наши крестьяне... Любую бабу спросите - этими делами у нас все больше бабы заведуют, - она вам сейчас скажет, что дорога, мол, ихняя дальняя, идут под страхом, сердешные, точно звери... Оно и жалко: каждому человеку пить и есть надобно... От любой бабы это самое услышите, честное слово-с!.. Да, кроме того, имеется и еще одно соображение...
- Какое?
Писарь пожал плечами и, видимо, стеснялся.
- Ну, говори, какое соображение! - настаивал Волынцев.
- Не обижают никою... Их не трогают, и они не трогают!..
- Мило!.. - возмутился Василий Михайлович. - Возможно ли тогда хоть какое-нибудь уважение к власти?
Ведь допускать это - значит, сознаваться в своем бессилии, войти с ними в стачку!.. Нет, мой друг, этому не бывагь!.. Я не позволю мужикам откупаться от этих сорванцов. Ни за что на свете! Завтра же положу запрет. У меня шутки плохи!
В назначенный день собрались старшины волынцевского участка и покорно ожидали "штучки", какую заблагорассудится выкинуть их новому начальству. Уже заранее они не были с ним согласны, хоть и не знали еще, в чем дело.
Когда же к ним вышел Василий Михайлович, в новом мундире, стройный, красивый, с блестящими глазами, они сразу смутились и оробели. Он упрекнул их за беспорядки и объявил, что за такие дела самих сажают в острог, что, укрывая и помогая беглым, они действуют против закона и что если он только узнает, что где-нибудь кто-нибудь ослушается его приказания, - всех под суд отдаст как сообщников. Старшины молча поклонились, и только один старик, покрутив головой, осмелился проговорить:
- Слушаем... Прикажем, ваше высокоблагородие...
Только ладно ли будет?
- Чтоб было! - рассердился Волынцев и топнул ногою.
Старшины опять поклонились и разошлись с понурыми головами.
III
Весь вечер лил дождь. Волынцев шагал из угла в угол по своим небольшим комнатам, обдумывая возникший вопрос и проверяя самого себя.
"Конечно, я прав! - мысленно решал он. - Конечно, прав!"
Однако недовольство собою, чувство чего-то неладного, как будто внутреннего разлада и сомнительной правоты мешали ему успокоиться.
"Вот почему, - думал он, - не страшит и Сибирь закоренелых преступников: они знают, что могут убежать, что в бегстве будут сыты, одеты, а главное - расчет на сочувствие и поддержку в народе".
То смущаясь, то ободряясь надеждой искоренить преступление - вековое и общее, вошедшее в местный обычай, даже, по словам писаря, в священный долг населения, - Волынцев видел в этом необыкновенный подвиг. В мыслях его порою вспыхивала радость, потому что борьба совпадала с целью - учиться и выдвинуться, ради чего он покинул Петербург, родных и забрался в эту глушь, отделив себя добровольно от всего цивилизованного мира.
В волнении и раздумье он подошел к окну.
Там, за окном, было серо и мутно: дождик бился в стекла, где-то чудилась однотонная песня ветра, и было скучно везде и сиротливо. Волынцев засмотрелся. Он видел перед собой пустынную улицу сквозь густые сумерки, видел грязную, потемневшую дорогу, постепенно сливавшуюся с дождем и вечерними тенями. Мысли его мало-помалу становились бессвязнее, уносясь куда-то, возвращаясь и перепутываясь. Манила предстоящая борьба, соблазняла почетная будущность, а в душу просилось что-то далекое, минувшее и позабытое... Ему вспомнилось вдруг иное, лучшее время, когда он сам был моложе, лучше, отзывчивее... Он так же стоял однажды перед окном, так же упорно глядел на дорогу - только это был Петербург, людные улицы, морозная звездная ночь, а за столом шумела молодая компания, споря и горячась, защищая любовь, милосердие и жалость ко всем униженным и несчастным. Он и сам тогда сочувствовал этому и, обернувшись, увидел добрые разгоряченные лица товарищей, увидел свою сестру, которая молча слушала, не сводя блестящих глаз с говорившего студента... Словно желая и теперь увидеть те же лица, Василий Михайлович обернулся, но маленькая неуютная комната была пуста, на столе тускло горела свечка, и повсюду чувствовался запах тулупа и дегтя, занесенный только что ушедшими мужиками.
"Как все это было давно!" - вздохнул он, припоминая прежнее время, прежние верования, мечты и надежды, и опять в душе его смутно, точно эхо, отозвалось что-то старое, доброе...
Дождь монотонно шумел за окном. Одиночество, скука и ночное безмолвие настраивали на свой лад воображение Волынцева, и ему стало казаться, что такое же тусклое небо, которое моросило теперь беспрерывным дождем, раскинулось всюду, над всей Сибирью, залило ее мутными потоками, и нигде нет защиты в эту черную ночь от ливня, от сырости, от грязи и холода; вряд ли даже звери не попрятались в свои норы; неужели только люди, бездомные и голодные, бегут в это время, бегут лесами, окольными дорогами, пользуясь темнотой и прячась от других людей...
Волынцев живо представил себе такого беглеца, промокшего, проголодавшегося, который ночью среди мрака подходит к избе, ищет и находит хлеб и снова скрывается, боясь попасться на глаза такому человеку, как, например, он - Болыицев.
- Вздор! - резко перебил он течение своих мыслей и снова зашагал по комнате. - Все это сентиментальность и фразы, из которых ничего не может быть путного!
Так думал Волынцев, решив не поддаваться минутным увлечениям и во что бы то ни стало искоренить вредный и беззаконный обычай.
- Нужно покончить разом и навсегда!
Твердый в своем решении, он не допускал уже более, чтобы жалость закралась к нему в душу.
IV
Близилось к осени.
Василий Михайлович не мог на себя нарадоваться: то, что слагалось десятками и сотнями лет, чго вошло уже в кровь и плоть населения, он разрушил единым словом, единым взмахом пера.
"Так и впредь буду делать!" - думал он с удовольствием и при случае расспрашивал старшин о бродягах, строгонастрого подтверждая приказ.
Увлеченный первым успехом, Волынцев писал о своем подвиге в Петербург родным, когда к столу подошел Услышинов и молча поклонился.
- Ты что? - спросил Волынцев, не отрываясь от письма.
- Да что, Василий Михайлович, опять лошадь украли, - отвечал писарь.
- Черт знает что такое! Это ни на что не похоже! - разгорячился Волынцев и, отбросив письмо, взволнованно зашагал по комнате. - Конечно, теперь осень... самое воровское время...
- Никак нет, Василий Михайлович, осень здесь ни при чем, - со вздохом проговорил писарь. - Никогда у нас этакого безобразия не бывало.
Что ни день, то приходила новость: уводили лошадей, резали телок, обирали проезжих. Глухой ропот поднимался в народе: боялись за хлебные амбары, за избы, а поджог, по общему мнению, был неминуем. Но Волынцев твердо стоял на своем. Борьба увлекла его; он лично производил дознания, разъезжал по всему участку, нанимал на свои деньги сторожей и совершенно забыл об отдыхе.
"Дорого мне это обходится, и возни очень много, но без того не расстанусь, чтобы не вышло по-моему!" - писал он в письмах к матери, нередко хвалясь, что имя его пронеслось грозой по Сибири.
По его, однако, не выходило. Воровство усиливалось, не стало сладу. Наконец, у самого Волынцева увели ночью верхового коня, а любимую собаку его удавили и назло повесили ее перед окошком спальни.
Волынцев рассвирепел. Целую ночь он ворочался в постели без сна и чуть не плакал от обиды и злости. Он не мог примириться с мыслью, что его любимец, черный понтер, - повешен.
"Ну, зарежь, застрели - все легче! - думал Василий Михайлович. - А то повесили!.."
- Это ужасно! Это бесчеловечно! - возмущался он и поклялся, что теперь уже ни за что не отступит и всех переловит.
V
Прошел год... Волынцев успокоился. Крестьяне его боялись, о бродягах было почти не слышно... Из Петербурга ему уже писали, что скоро он получит высшее назначение, а он писал в Петербург, чтобы на лето приезжали к нему мать и сестра.