– Сам с ним спи, коли нравится, – злобно засмеялась Анна. – А брюхо-то свое куда я дену? В исполком отнесу? – она с хохотом лезла на него, потерявшая скорбный облик матери, осатаневшая и опасная. – Ах ты дрянь-дрянь! Что ж ты со мной, подлятник, делаешь, в омут гонишь?
– Пустите меня, Анна Григорьевна, к исполнению служебных обязанностей, – сказал в этом месте разговора Сергей Остифеич и, пооттолкнув, прошел прочь. Но походка его была уже не прежняя, играющая, фельдфебельская, а какая-то ускоренная иноходь.
С этого удара преломилась надвое Аннушкина душа. Перед мужем затишала Анна, жадно ждала его окрика, гневного хозяйского рывка: гнев сулил прощенье. Егор молчал, уединяясь в работу, травя жену молчаньем.
Даже свекровь пожалела Анну, – оценила баба бабью же изменную тоску. На задворки, после пригона скотины, пришла мать к сыну. Пилил с утра какие-то плашки Егор. Подойдя, мать почесала переносье.
– С чего это ты распилился тут в темноте? Лучше бы вон сковородник насадил аль лопатку... Хлебы эвон нечем доставать.
Пуще, рывчей заходила пила в узкой Егоровой руке.
– Подержи вон тот край, – приказал сын, останавливаясь вытереть испарину со лба. Слышалось в его голосе и неутолимое желание чьего-нибудь сочувствия, и вместе с тем предостережение от него. – Вот допилю...
– Аннушка-те... – начала-было мать, коленом придавливая полунадпиленный брус.
– А ты молчи!.. – визгнул сын, на всем ходу останавливая пилу, даже скрипнула. – Вы, мамынька, коли не хотите со мной дружбу терять, вы со мной об этом не заговаривайте. Чтоб это в последний раз! Тут, мамынька, вся жизнь обижена. Вся кровь, мамынька, горит, а вы прикасаетесь...
– Да ведь как, Егора, молчать-те! В дому как в гробу. Да ведь и что мне, разве ж я сужу? – испугалась она, увидя устрашающие глаза и дрожащие губы сына.
Он допилил и, сложив разделанные брусья в угол, принялся остругивать один из них. Мать стояла возле.
– Кто ж так делает?.. Сперва пилил, а потом стругаешь. Наоборот надо, – заметила мать. Она помолчала, наблюдая сына, и, когда выискала мгновенье, торопливо заговорила, пригибаясь и заглядывая к нему в лицо. Егора, а Егора!.. Ты б ей хоть уж волосы нарвал, аль кулаком бы маленечко... Что ты ее молчаньем портишь? Не портил бы, не плохая ведь.
– Уйди! – закричал Егор и смаху ударил рубанком по самодельному верстаку. Со времени прихода мало поправился Брыкин на домашних хлебах, только как-то припухла нездоровая вялая кожа его лица. Тем страшней было его лицо в бешенстве.
Мрак повис над Брыкинским домом. Рос Аннин живот, шептались люди, поспевали травы, подходил неостановимый уже удар. Вдобавок ко всему не знал Егор Иваныч, кто стал ему поперек дороги к жене. У матери спросить совестился. «Стороной дойду!» – думал Егор и все метался с топором и гвоздем, растравляя себя сбивчивыми догадками. Пробовал через мужиков добраться до жениной правды. Но слался Митрий на Авдея, а Авдей спихивал на Евграфа – Евграф де сам видел. А Евграф молчал, как ушат с водой. Видно было, что боялись мужики задеть кого-то. Все же одно время думал Егор на Воровского председателя, Матвея Лызлова, пастушьего сына. Но и тут не вышло: всего четыре месяца как женился вдовевший Матвей.
Только возле Троицы разрешилось Егорово недоуменье. Понадобился Егору Иванычу матерьял для деревянного ремонта. Было бы ему в лес и ехать, как все, но не решился. А вдруг накроют, – «кто ты таков есть, лесной вор?» – «А я Егор Брыкин». – «А кто ты есть таков, Егор Брыкин?» – «А я есть сын своих родителев». – «Ага, родителев сын? Значит дезертир. Кокошьте его, товарищи!»
Рассудя это со здравым смыслом, отправился Брыкин за разрешеньем в исполком. В исполкоме и ждала его правда.
V. У Егора Иваныча закружилась голова.
Жара стояла как в печи, и напрасно ошалелые от зноя куры искали уцелевшей лужи, чтоб попить, помочить гребешок и опаленные лапки. Солнца как будто даже и не было, средоточие жара находилось в самом воздухе. Висела какая-то солнечная лень и тонкая желтая истома над Ворами.
Когда приближался к исполкому Брыкин, встретился ему на полдороге Афанас Чигунов, шедший с косами. Он поглядел на Брыкина внимательно, но не спросил, здоров ли, далеко ли зашагал.
– Вот к ним иду... Лесу хочу попросить для капитального ремонта, само собою сказалось у Брыкина, и он остановился по необъяснимому стремлению задержать свой приход в исполком.
Афанас в ответ на это прикинул коротким взглядом Брыкина и остановился, уткнувшись глазами в рассохшуюся, цвета выметенного пола, землю.
– Как глядеть!.. Ясно, дерево не колосина, за пазухой незамеченно не унесешь, – уклонился Чигунов и поковырял косьем ссохшийся катышок конского навоза. – А только... что ж тебе по доброй-то воле итти? – и он кивнул головой, намекая на что-то, Егору давно известное.
– Да чего же мне и дома-то сидеть? – загорячился Егор Иваныч. – Что ж я губитель какой или кулак там? В Красной армии был, а выйти из дому и не позволено! Пулю в себе ношу! – добавил Брыкин робко, но места, где пуля, уже не указал.
– Пуля дело не маленькое, гнет, одним словом, обремененного труда... – лениво согласился Афанас, выковыривая из колесины навозного жучка. Русые волосы его, добела обожженные солнцем, свисали на лицо. Брыкину хотелось заглянуть ему в глаза, за скобку волос, знает ли, или только напрашивается на бутылку угощенья. – Вот тоже сказать, и волк... – сказал вдруг Чигунов, поднимая глаза.
– Какой волк?.. – нахмурился глупому слову Егор Иваныч. – К чему у тебя волк?
– Волк-те? А вот у отца зарок был: не затрагивай волка попусту, а уж бросился, так прямо в шею кусай.
Брыкин пристально глядел в Афанасово лицо. Лоб у Афанаса был большой и тяжко висел над несоразмерно маленькой, какой-то бабьей, нижней частью лица. Глаза высматривали из глазниц хитро и зорко, только они одни и посмеивались. Брыкин догадался, о чем думал Афанас.
– У меня вот таким же манером... братишко недавно прибыл. С Андрюшкой Подпрятовым... приятель тебе? Я к нему разом – пачпорт покажи. У него тоже, пачпорт-те, вишь, берестяной, а бересто-т с березы еще не слуплено... А береза-т еще не выросла! Я им обоим и наказал: гуляй, говорю, в лесах. Лес человеку очень, говорю, пользительно. Вырой себе ямку и живи в ней.
Брыкин озлился и насильственно заулыбался:
– Должно, шарик у меня не работает. Ты прости, дядя Афанас, а только речь твоя мне не по разуму! И куда ты клонишь – не пойму. А лес мне нужен, так и знай... перерубы все подгнивают. Опасный ты, дядя Афанас, человек!
И он крупным, нарочитым шагом дошел до исполкомского крыльца. Исполкомский дом, когда-то Сигнибедовский, рублен был на старозаветный манер, неистовствовала пестрота раскраски. У крыльца стояли, привязаны, две лошади, правая – статная кобылка под седлом. «Не вернуться ли?..» – тоскливо мелькнуло последнее соображение. Но, ощутив на спине у себя насмешливый взгляд Афанаса Чигунова, Егор Иваныч, грохая сапогами, поднялся на крыльцо и с остервенением распахнул вторую, в сенях, дверь.
Его охватила духота тесной каморки. Вокруг стола, за которым бойко поскрипывал пером семнадцатилетний парнишка, председателев сын, стояли мужики. Их было шестеро. И у всех шестерых на лицах было написано озабоченное непониманье, даже виноватость. У одного из них как-то особенно понуро выглядывал грязный клок из дырки на штанах.
Окна были закрыты. В мутное стекло, густо засиженное разным насекомым, гудливо билась озверевшая синяя муха. Она искала выхода, но выхода ей отсюда не было. Отсутствовал здесь обычный избяной дух, и воздух, какой-то серо-желтый, пахнул чем-то махорочным, солдатским.
Егор Иваныч прошел мимо и уже без прежней решимости взялся за скобку следующей двери.
– Вам куда, товарищ?.. – сорвался с места председателев сын, второпях бросая ручку на стол и изобразив возможную строгость на безусом своем лице.
– Да я, Васятка, к папаше твоему... Хочу вот леса попросить, не даст ли, – откровенно признался Брыкин и стал какого-то палевого оттенка.