Совсем бессознательно он зачерпнул из плошки и проглотил. Со странным чувством удивленного вкусового отвращенья он проследил, как идет во внутрь этот противно-пресный клубок загустевшего картофля. Вдруг понял, что сделал не то: ему хотелось пить. Едва же понял, что именно пить хочется, жажда сразу утроилась. Неуклюже вылезая из-за стола, он уронил большой нож на пол. Он замер от звука паденья и с выпученными глазами зашикал на нож, чтобы не шумел так громко. – Ушат был почти пуст, только на дне оставалось немного. Егор Иваныч зачерпнул ковшом и, вытянув жилистую шею, заглянул вовнутрь ковша. В мутной воде метался головастик. Он бился о железные стенки ковша, отскакивал, и одно уже неудержимое всхлестыванье головастикова хвоста показывало со страшной наглядностью, сколь велик в нем был ужас перед этим твердым и круглым, куда он попал.
Егор Иваныч держал ковш в руке и полоумным взглядом наблюдал эту юркую серую дрянь, еле отличимую от цвета воды, когда услышал: по улице кто-то едет верхом. Рывком столкнув ковшик на крышку ушата, Брыкин подскочил к окну и ждал, когда покажется из-за деревьев тот, кто ехал. Вдруг, по-жабьи раскрыв рот, Егор Иваныч издал горлом неестественный и короткий звук, какой будет, если мокрым пальцем провести по стеклу. В звуке этом выразилось все животное недоумение Егора Брыкина.
По улице, торжественно и властно покачиваясь в седле, ехал сам он, в черной тужурке, Сергей Остифеич Половинкин, убитый в Егоровом воображении. Белая его лошадь шла мерным чутким шагом, помахивая подстриженным хвостом. Проскользнуло нечаянное соображение, Серега ли убит? Но в суматошном метании своем и не заметил этого соображения Брыкин. Каждая частица усталого Брыкинского тела кричала, прося пить и пить. Он махом подскочил к ушату и, не отрываясь, осушил весь ковш до дна. Вода даже без бульканья пролилась в его выпрямленное горло, и опять поражающе пресен и неутоляющ был Егору Иванычу вкус воды. Питье расслабило его. Опять напала раздирающая рот зевота. Кое-как он переполз к койке и повалился за ситцевый полог. В последний раз он выглянул на мерцавшее сумерками окошко и упал куда-то в яму.
Яма была пустая и холодная, и казалось, что Брыкинское сознание находится в ней где-то посреди, в подвешенном состоянии. Долго ли его сознание пробыло в этой яме, само оно бессильно было определить. Очнулся он уже затемно. Трещала коптилка на столе, задуваемая ночным ветром из окна. Черные тени вещей очумело скакали по выбеленной печке. Полог был уже отведен кем-то в сторону, но опять не было в избе никого... Весь опустелый, недумающий, он лежал на боку, глядя на огонь красными, опухшими, не отдохнувшими глазами. Над огнем летала бабочка-ночница, гораздо менее проворная, чем ее пугающая тень.
Вошел кто-то, чьего лица не понял Егор Иваныч. Лицо вошедшей женщины оставалось в тени. Она пошла затворить окно. «Аннушка! – догадался про нее Егор Иваныч. – Ко мне пришла! Вот она подойдет, и я прощу ее. Дам наставление к жизни и прощу. Теперь все прошло... Ведь его больше нету, нигде нету!» Женщина, закрыв половинку окна, подошла к Егоровой койке и, приподнявшись на носках, села на краешек ее. Егор узнал теперь, это была мать.
Она посидела с полминуты, потом встала и пошла затворить вторую половинку окна. Потом она снова подсела к Егору.
– Ну... что? – спросила она голосом твердым и спокойным.
– Кто убил-то?.. – приподымаясь на локтях, с тусклым, молящим блеском в глазах, спросил Егорка.
– Как кто убил?.. – крикливой и неубедительной скороговоркой отвечала мать, часто моргая, – Семен и убил... Савельев сын, Семен, убил!
Егор Иваныч с глубоким вздохом опрокинулся обратно. В изголовьи у него лежал тулуп покойного отца. Овчина сообщала Егоровой шее приятный холодок. Он закрыл глаза и с минуту лежал совсем неподвижно, почти не дыша. Вдруг он вскочил, почти сбросила его с койки внезапная догадка.
– Топор-те... топор... – закричал он, поводя выкатившимися глазами. В колесны вбит... в переднюю лапу!!
– Лежи, лежи, – тихо и по-прежнему сухо сказала мать, по-бабьи засовывая под повойник прядь волос. – Нечего уж, лежи. Замыла я топор-те...
Снова, расслабев, упал на отцовский тулуп Егорка. Ему вдруг стало легко, так легко, как ни разу в жизни... Никаких забот в жизни больше не стало. Все стало ясно и понятно. Нежданно голова заработала с безумной четкостью. Вспоминалось: ехал по прилегающему к Ворам полю. Там сорный бугор. На бугре стояли репьи, многоголовые, колкие и красные, – репьи в закате. Потом въехал в село, мальчишки бегут... Кто-то стоял у Пуфлиной загороды, гнедой масти: или петух, или собака... нет, петух! Потом девчоночка, у ней соломинка в волосах. Чигунов поит коня, Чигунов знает всегда и все. Мухи ползают по столу. Крепкий, целый и живой едет Половинкин, осязаемый выпученным Егоровым глазом. Потом пил воду...
И вот Егор Иваныч опять поднялся, но уже ненадолго.
– Мамынька... – зашептал он по-ребячьи жалобно. – Мамынька, я головастика проглотил!..
Яма уже поджидала его, и он покатился в нее, цепляясь за койку, за овчину, за протянутую погладить сына сухую руку матери. Этот обморок был даже нужен Егорке, как отдых. А мать глядела раскосившимся взором за черное окно, и по лицу ее скакал тот же красноватый, утомляющий свет коптилки.
X. Пантелей Чмелев.
Постороннему человеку представлялось это дело так.
Тотчас же от Рахлеевых разверстщики пошли обедать к Пантелею Чмелеву, советскому мужику. Подходила обеденная пора. Полдень выдался нестерпимый, сожигающий. И в самом деле, немыслимо было ходить в такую жару по избам и вскрывать мужиковские тайники.
Чмелев сам встретил их – Петра Грохотова, Матвея Лызлова и продкомиссара. Он почтительно и хлопотливо усаживал их за стол, покрикивал жене подавать скорее. Гости расселись. Матвей Лызлов поглаживал русую, круглую бороду, ею заросло у него все лицо. Петр Грохотов писал что-то в записную книжку. Продкомиссар с неприметным любопытством приглядывался к хозяину.
Пантелей Чмелев и в самым деле стоил продкомиссарова вниманья. Небольшой ростом, он таил под наружным тщедушием своим какую-то тихую, внутреннюю силу, видную только через глаза. Она блестела оттуда то короткой вспышкой ума, то какой-то чудесной добротой, то, вдруг, волей. Был Чмелев порывист до суетливости, но в суетливость свою вносил он осмысленность, суетливостью своею он не тяготился.
Казалось бы: владеть Пантелею Чмелеву при его трезвости большой, девять на девять, избой с обширными холостыми пристройками, а в четверть избы печь, а в печи всякие мужиковские яства. Да и ходить бы ему не плоше покойного Григорья Бабинцова, который на сход иначе и не выходил, кроме как в жилетке. Не везло Чмелеву; нещадней, чем других, мочалила его жизнь. А ущербы посещали его хозяйство не вследствие какой-нибудь нестройности – у Пантелея глаз щуркий и зоркий, – а по недогаданным причинам, которые как майский снег. Как снег! – вымокало в мокрые весны вчетверо против других, градом выбило втрое, случалась ползучая дрянь пожирала вдесятеро, словно слаще было на Чмелевских полосах. Так и всегда с незадачливым мужиком: сторожит его и в темную непогодную ночь и в погожий полдень хитрый, несытый враг.
Этот Чмелев, растеряв двух сыновей на войне, остался жить вместе с женой и глупой Марфушкой. Марфуша Дубовый Язык приходилась ему дальней сестрой. И оттого, что не оставалось Чмелеву утехи в жизни, стал ее искать в хозяйстве своем Чмелев и нашел. Кроме того происходила в те годы революция. Перетасованы были карты наново, пошла новая игра по небывалым правилам: некозырные хлопы побивали заправских королей.
– Это теперь мы оправимся, вот как накипь сымем... – говорил за обедом Чмелев, в ответ на продкомиссарский вопрос, как живут. – Суди сам, друг! У нас до девятьсот пятого один самовар на деревню приходился, а теперь коли уж нет самовара, так значит пропили! Тут еще кооперация... опять же наука! Все это предоставлено. Вот как Свинулина погромили, книжек я наменял у мужиков, на курево хотели, да бумага толстая. Очень достойные книжки. Ну, скажи, на всякий предмет есть своя книжка. Очень увлекательно есть! Например, сказать, по нашему делу, по хозяйству. Да и не по нашему, вот скажем: похождения капитанской дочки! Очень подробно про все! Бабы-те мои ругаются, – добавил он улыбчатым доверчивым шопотком, – очень на книгу злы, городская затея, времени отымает много... А как я гляжу, нам без города никуда. Вот ты намедни говорил, что без гвоздя да без ситцу не проживем. Я тогда, конешное дело, промолчал. А только это не так. И мы ходим, штаны-те не гашником назад надеваем. Кузнецы-т да ткачихи и у нас есть. Город нам из других причин нужен. Эвон, третевось слышу, баба махонького моего поучает: в мышу, говорит, костей нет. Он, говорит, не имеет кости, потому и может в любую щель вобраться. Растянется на аршин и лезет. Вот откуда вам итти надо! Заместо старшего брата вы нам нужны. И потом, конечно, понять нужно мужика... Без понятия, так лучше уж воду толочь!