- Да, папа.

Через пару месяцев семейная идиллия подошла к концу. После службы Ермаков до поздней ночи просиживал над учебниками на кухне однокомнатной квартиры, которую устроил молодоженам тесть, готовился к вступительным экзаменам в Академию Генштаба, а Галину потянуло к прежней богемной жизни. Она все чаще уезжала к подругам, домой возвращалась за полночь, от нее пахло вином, табачным дымом и "Шипром". От хмурых вопросов мужа пренебрежительно отмахивалась, как барыня от назойливой собачонки. Ермаков молчал, терпел. Но однажды, когда она вернулась в пятом часу утра и у такси долго лизалась с каким-то морским офицериком (Ермаков видел их из окна), не выдержал отхлестал ее по щекам. Она завизжала, бросилась на него, как сиамская кошка, пытаясь вцепиться в лицо ногтями, хрустальной пепельницей рассадила ему подбородок. Это окончательно вывело его из себя. Он избил ее тяжело, по-мужицки, как, возможно, его крестьянские предки учили блудливых жен.

Ермаков не сомневался, что она кинется жаловаться отцу и на его военной карьере будет поставлен крест. Но вышло по-другому. Галина месяц не выходила из дому, пока не прошли синяки, а барская пренебрежительность по отношению к мужу неожиданно сменилась заискивающей собачьей покорностью. Она превратилась в верную жену, в умелую хозяйку, в заботливую мать дочери и родившемуся через два года после нее сыну. Ермаков не мог нарадоваться. Но с годами маятник все дальше отклонялся в другую сторону. В Галине проснулся страх, что он ее бросит, развилась подозрительность и патологическая ревность. Она все чаще устраивала мужу безобразные сцены, не стесняясь чужих людей, пристрастилась к выпивке, перестала следить за собой. Семейная жизнь Ермакова превратилась в ад.

Он страстно желал развестись, но не мог. При том положении, которое он занял ценой огромных трудов, развод означал крах всей его жизни. Этого не допускала партийная этика. Этого не спустил бы тесть, ставший завсектором Оборонного отдела ЦК. В 90-е годы, когда тесть умер, а партийная этика ушла в прошлое вместе с партией, развод по-прежнему оставался невозможным. Существовал неписаный кодекс. Узкоцеховая мораль. Ермаков был полностью с ней согласен. Ты можешь завести хоть десять любовниц. Но в твои годы разводиться и жениться на молоденьких могут только артисты и всякие там поэты. Серьезный человек так не поступает. А если поступает, то он несерьезный человек. С таким человеком никто не будет иметь дела. Тем более - серьезного дела. А дела, в которые был вовлечен Ермаков, были очень серьезные. Такие, что у Ермакова иногда дух захватывало от их масштаба.

Уходя в свою комнату от очередной сцены и слыша, как бьются о стену тарелки и фужеры, он ненавидел и презирал себя за ту проклятую белую ночь и за свое "да", без раздумий сказанное контр-адмиралу Приходько. Тогда ему было всего двадцать четыре года. Двадцать четыре! В двадцать четыре года все можно начать сначала!

Проклятый идиот! Проклятая сука!

Поступок, который был предметом гордости, стал поводом для отвращения и жгучей ненависти к самому себе. И ко всему, что имело отношение к этой проклятой суке. В том числе - и к сыну.

В такие минуты Ермакова все раздражало в нем: и материнская худоба, и застенчивость, и даже щенячья преданность, с которой Юрий относился к отцу. Он понимал, что это несправедливо, но сдержаться не мог.

* * *

И теперь, когда Юрий вошел в палату, нелепый в слишком длинном для него больничном халате, с большим, не по его росту, кейсом в руке, Ермаков встретил его недружелюбным:

- Явился. Раньше не мог?

- Я же не знал. Дежурил. А там у нас нет городского телефона. Не положен... Ну как ты?

- Нормально. Хочешь спросить, кто в меня стрелял? Восемь ревнивых мужей. Восемь. Понял? Эта... так следователю и сказала.

- Где она? Дед сказал, что она здесь.

- Отправил домой, - неохотно объяснил Ермаков. И добавил, не в силах сдержаться: - Даже здесь умудрилась набраться. Ночью, в ЦКБ!.. Там, в той комнате, холодильник. Налей мне коньяку.

- Это же больница, откуда здесь коньяк? - удивился Юрий.

- Это не городская больница. Юрий принес из приемной пузатую бутылку "Отборного". Она была наполовину пуста.

- Налей и себе, - сказал Ермаков.

- Я за рулем. А ночью дежурить. И я не люблю коньяк.

- Сколько отговорок, чтобы не выпить. Хватило бы и одной. - Ермаков выпил и вернул стакан сыну. - Не обращай на меня внимания. Нервы. А ты тоже. Сопишь. Нет бы гавкнуть. Ты же, черт возьми, офицер! Ну вот, опять засопел. Ты нормальный парень, Юрка. Но все твои достоинства начинаются с "не". Не пьешь, не куришь, не ширяешься. Не мало этого?

- Ты не все перечислил, - каким-то странным, напряженным голосом ответил сын.

- Вот как? - переспросил Ермаков. - Что еще?

- Еще я не граблю государство, которому служу.

Вывернув голову и неловким движением потревожив швы на ране, Ермаков пристально посмотрел на сына. Юрий сидел поодаль от кровати на краешке стула, зажав между коленями руки.

- Что ты хочешь этим сказать?

- Не нужно, батя. Я все знаю. Не мне катить на тебя. Сам жирую на твои бабки. Только никогда больше не говори, что ты служишь России. Никогда! Понял? Это очень противно. Это подло. Как у нас говорят: в лом.

- Продолжай, - кивнул Ермаков.

- А чего продолжать? Сколько бабок на твоем счету в Дойче-банке?

- Откуда ты знаешь про этот счет?

- Я задал вопрос. Не хочешь - не отвечай. Я и так знаю.

- Почему, отвечу. Мне нечего скрывать. Около ста тысяч марок. Хочешь знать, откуда они? Это валютные премии за контракты. Абсолютно законные.

- Не ври. Это недостойно тебя. На твоем счету шесть миллионов долларов. Они поступили три дня назад из Каирского национального банка. Они, может, и законные. Но закон этот - воровской.

- Шесть миллионов?! - Ермаков даже засмеялся. - Что за херню ты несешь? Какие шесть миллионов?

Юрий встал.

- Я, пожалуй, пойду. Выздоравливай, батя. Если что будет нужно, позвони.

- Сядь! - приказал Ермаков. - И переставь стул. Чтобы я мог тебя видеть. Рассказывай все, что знаешь. Все!

Юрий придвинул вплотную к кровати стул, достал из кейса "ноутбук" и раскрыл перед отцом.

Потом включил его и сунул в приемное устройство дискету.

- Смотри сам. Я скачал это сегодня ночью из нашей базы данных.

- Ты с ума сошел! - поразился Ермаков. - Тебя же посадят!

- Посадят - буду сидеть. Смотри.

Генерал-лейтенант Нифонтов остановил запись, сделанную по заданию УПСМ опергруппой ФАПСИ, и вопросительно взглянул на полковника Голубкова:

- Ты знал?

- Да. Вчера вечером доложил Зотов.

- Почему сразу не подняли тревогу?

- Дежурил сам Ермаков.

- Он арестован?

- Нет. Я приказал делать вид, что никто ничего не заметил.

- Почему? Как вообще могло случиться, что в наши данные может заходить всякий кому не лень?

- Лейтенант Ермаков не всякий.

- Не имеет значения! И вообще! Этот разговор, как я понимаю, был вчера?

- Да, около десяти утра, - подтвердил Голубков.

- А почему мы слушаем его только сейчас?

- Это ты у меня спрашиваешь? Нифонтов вызвал помощника:

- Когда доставили пленку?

- Только что. Я сразу вам ее передал.

- Почему доставили не вчера - не спросил?

- Спросил.

- И что?

- Спецкурьера не было. Один в отпуске, другой уволился, а у дежурного жену увезли в роддом; Начальник его отпустил.

- Очень хорошо, очень, - покивал Нифонтов. - Не отпустить дежурного спецкурьера к рожающей жене - это было бы негуманно. Дети - наше будущее. И кто родился?

- Мальчик.

- Поздравь папашу от моего имени.

- Ему будет приятно это услышать.

- Надеюсь, - сказал генерал-лейтенант Нифонтов.

Помощник вышел.

- Да когда же это кончится? - спросил Нифонтов. - А, Константин Дмитриевич? Сутки лежит оперативная запись! Сутки! Ну как можно так работать?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: