По словам Даниахия, к экономике подчас необходимо приспособиться, подладиться, подольститься, обойтись с ней более тонкими и потому более верными средствами, чем мощный, но в иных случаях однозначный декрет.
Нынешняя система имеет еще один, весьма существенный недостаток. Она, возвысив голос, грозно взглянул на Полторацкого Даниахий-Фолиант, чревата опасностью, в сравнении с коей все остальное — тлен, мусор и чепуха. Бюрократизм — имя этой опасности, этой чумы, этой многоголовой гидры! Можно быть совершенно уверенным в том, что новая власть выдержит и отразит всех тех, кто попытается низвергнуть ее с оружием в руках; но при всей приверженности к советской власти, к социализму вообще, подчеркнул Даниахий, нельзя отрицать, что если найдется какая-нибудь злая сила, способная подточить новый строй, то это — бюрократизм, который, к глубочайшему сожалению, заметен уже сейчас и особенно при определении ставок оплаты за труд. От созерцания бессчетного множества бумаг, плодящихся по ничтожным вопросам, может померещиться, что ты явственно слышишь, как во всех концах республики от Пишпека до Верного и от Асхабада до Ташкента неумолчно и грозно скрипят чудовищно усердные перья. Чур меня! — хочется воскликнуть, как воскликнул некогда несчастный царь, сказал Даниахий-Фолиант, но, перехватив нетерпеливый взгляд Полторацкого, кивнул и быстро приблизился к самой сути. Вместо твердых, каждый раз устанавливаемых соответствующими декретами норм он предлагал применить подвижную шкалу оплаты, которая бы учитывала и семейное положение труженика, и движение рыночных цен на товары первой необходимости. Далее Даниахий рисовал следующую картину, своего рода древо познания хозяйственной жизни: областные советы народного хозяйства, их специально учрежденные оценочные бюро труда собирают и систематизируют сведения о движении цен; раз в неделю телеграммы с этими сведениями поступают в Совет народного хозяйства республики, который окончательно устанавливает, как изменился прожиточный минимум в разных районах Туркестана, и немедля публикует официальный бюллетень, где указывает — в процентах — рост или, напротив, падение прожиточного минимума, после чего все казенные и частные предприятия должны соответствующим образом либо увеличить, либо уменьшить ставки оплаты труда.
— Если буржуазный общественный строй, — заключил Даниахий-Фолиант, — выработал такие совершенные аппараты, как товарная и фондовая биржи, то социалистическое государство должно непременно создать учетные бюро труда. Они, — поднявшись со стула, провозгласил он, — будут учитывать и расценивать единственно универсальную ценность — человеческий труд!
— Спасибо, — сказал Полторацкий и тоже встал. — Все это было очень интересно. Но есть в вашей программе места уязвимые. Недостаточно увязать оценку труда с движением цен. Товарный голод — это ведь не только следствие войны и разрухи. Война и разруха привели к падению производительности, что, в свою очередь, и породило товарный голод. Поднять производительность, поощрять ее рост! — этого у вас пока нет… Подумайте еще. Хорошо?
После этих слов, несколько поникнув, совсем коротко ответил Даниахий:
— Попробую…
И уже шагнув к двери, остановился и сказал:
— А когда, Павел Герасимович, я говорил об обстановке… В Асхабаде, по слухам, назревают события, и крупные.
— А вы слухам не верьте. Там все спокойно. Фролов порядок навел.
С сомнением покачав головой, Даниахий-Фолиант вышел, однако новую заботу оставил после себя: откуда слухи? На чем основаны? С умыслом, и умыслом, разумеется, недобрым, распускает их кто то, дабы всяким обыватель ощущал словно бы подземные толчки, пока еще слабые, но в любой день грозящие ужасами землетрясения, — ощущал и проникался злобным недоверием к власти, не могущей оградить его от разгула политической стихии. Или же, напротив: наружное спокойствие Асхабада есть обман, хитрость, игра, в которую поверил Фролов и которая в самом деле скрывает угрозу? Ночные тревоги подступили вновь, он снял телефонную трубку и попросил милую барышню соединить его с номером триста семнадцать. С того конца провода сквозь потрескивание, шорохи и птичье бормотанье чужих голосов донесся до него недовольный голос Хоменко, члена следственной комиссии.
— Это Полторацкий, здорово.
— Здорово, здорово… Только прилег, а ты трезвонишь.
— Спать ночью надо.
— Ночью работа была… Чего тебе, Павел?
— У тебя из Асхабада что-нибудь новое есть?
Слышно было, как Хоменко присвистнул.
— Что-то у меня все про Асхабад пытают… Как будто Фролов со мной связь держит, а не с Совнаркомом! Нет у меня оттуда никаких фактов, а про догадки и домыслы говорить не буду… А какие они у меня, мои догадки, ты знаешь.
Позвонил Колесову — того на месте не было. Военный комиссар республики, румяный Костя Осипов, бывший прапорщик царской армии, заорал весело, что не приведи бог какой-нибудь бутаде… Пыль от этого Асхабада останется, одна пыль, если ее у них там не хватает!
— Ну-ну, — сказал Полторацкий и от Осипова и его неподходящего веселья отключился.
С минуту сидел, держа руку на телефоне, затем решительным движением телефон отставил на край стола, а к себе поближе придвинул бумаги — надо было работать. Но какое-то время с немалым усилием понуждал себя сосредоточиться на делах. Отвлекали: Асхабад, киргиз с черноглазой заплаканной дочкой… что-то Савваитов с ней придумает? Агапов, не так давно по сути в одиночку — все остальные то на фронтах, то в разъездах — тащивший тяжеленный совнаркомовский воз, а теперь очевидво ослабший… погасший, как сам сказал… не-ет! велика у него была ноша, это правда, но не имел он права ее бросать… ты погас — значит, гореть в тебе почему… а теперь чадишь, тлеешь и другим только видеть мешаешь!., с утра нетрезвый… и зачем-то направившийся в переулок Двенадцати тополей… Даниахий, совершенно неожиданно, в противовес ночным сомнениям и, может быть, вообще в полное их опровержение выказавший деловой, практический и неглупый взгляд… Его оценочные бюро любопытны, однако же, если поднимать ставки в соответствии с изменением цен, то не выйдет ли так, что республика будет больше проедать, чем зарабатывать? Но откуда все-таки взял, что готовится в Асхабаде бутада? Что значит — взял? Слухами эемля полнится, на улице чего только не услышишь… Плели, например, что Туркестан отойдет к Англии и что уже подписан в Москве соответствующий договор… После Брест-Литовского мира утверждали, что дело теперь решенное и вот-вот поднимут над Ташкентом германский флаг… Слух — это чье-то шепотком высказанное желание, подпольная надежда, обретающая в тысячекратных повторах и передачах как бы вполне зримые черты…
Но постепенно все это отступало, меркло до поры, и преимущественное место занимала, вокруг себя собирая мысли, национализация. Казалось бы: о чем раздумывать? Над чем голову ломать? Все ясно, ибо написано на знамени революции: заводы — рабочим! И сам, было время, верил: главное — завоевать, добыть, вырвать новую жизнь, а там! Какие трудности, какие препоны могут быть потом, после того, как уже свершилось! Оказалось же, что само по себе свершение есть только начало, только первый шаг вверх, к цели несомненно высокой. Да — национализация; да — заводы рабочим. Однако далеко не все было ясно в хозяйственном строительстве. На пятом съезде Советов Туркестанского края по поводу национализации лоб в лоб сошлись резолюции левоэсеровская и большевистская, и Кобозев Петр Алексеевич, чрезвычайный комиссар центральной власти, на этом съезде избранный председателемЦИК Туркестанской республики, выступал против левоосеровской линии и говорил, что она не только не способна вывести Туркестан из экономического разброда и шатания, по вообще противоречит основам, на которых будет укрепляться Российская Федерация. (С Кобозевым познакомился в марте. Кружным путем, через Ташкент, Асхабад, Красноводск — остальные перерезаны были фронтами, — тот добирался до Баку; в Асхабаде к нему присоединился Полторацкий. «У меня поручение Владимира Ильича, — Кобозев тогда сказал и глянул на Полторацкого своими цепкими, близко поставленными глазами. — Национализировать нефтяные промыслы — раз. Обеспечить доставку нефти в центр — два. Вы бакинских товарищей знаете, вы поможете». Был поначалу сдержан, даже сух, отчего Полторацкий замкнулся и сам. Переправлялись через Каспий, старенький пароход качало, он скрипел, будто сетуя на тяжкую свою долю. В иллюминатор ударила волна, Кобозев вдруг улыбнулся, сказал: «Экая сила. Вы море любите? Я люблю… Я ведь в Риге учился, на Балтике. Мне сорок — старик! В партии с девяносто девятого… В ссылке был, с Дутовым воевал… кое-что повидал и кое-что сделал. Но я себе всегда внушаю, — и это не фраза, поверьте, это убеждение мое глубокое, — что я перед революцией в неоплатном долгу… и что коммунист должен иметь силу на самоотречение и на подвиг».)