Тогда, на съезде, многого не решили. А вопросы возникали на каждом шагу — от одной хлопковой промышленности голова кругом. Нашлись там умники, порешившие, что поскольку все теперь общее и, стало быть, совсем наше, то давайте-ка, братцы, продадим имущество промышленности, продадим хлопок, а выручку между всеми поделим. И вот что еще заботило, вот что надлежало осуществить немедля: национализированные предприятия должны помочь государству содержать безработных, калек, сирот. Надо написать… и написать надо так.

Он взял ручку, обмакнул перо в чернильиицу, подумал и угловатым почерком вывел: «Объяснительная записка к приказу № 19 (о национализации)».

И с новой строки, медленно, нахмурив брови, выпятив нижнюю губу и по привычке сильно налегая на перо: «Ходом революции имущество эксплоататоров переходит в руки трудящихся. Проклятое наследие царизма и капитала оставило нам миллионы голодных, калек и сирот…». И дальше: «Одних нужно обеспечить, других воспитать, третьих спасти от голодной смерти. Безвозмездная передача ценностей республики только работающим не будет справедлива, если рядом будет полная необеспеченность жертв капитала. Отдавая машины, станки и предприятия рабочим, необходимо в формах месячных взносов стоимости обеспечивать оплату на существование тех, кто стоит перед лицом голода».

И еще — уже быстро, едва поспевая рукой вслед бегу мысли: «Надо помнить, что безработица страшней калединских штыков и вообще выступлений контрреволюции, ибо голод не знает ни преград, ни дисциплины, а голодные бунты могут снести все завоевания революции…». Бумага была плохая, серая, рыхлая, перо, разогнавшись, запнулось, насквозь проткнув лист. Пока освобождал и чистил перо, в дверь постучали.

— Войдите, — откликнулся он с некоторой надеждой, что стучавший ошибся, что нужен не комиссар труда, а кто-то другой и что останется еще время закончить объяснительную записку.

Однако тот, кто вошел, и вошел, сразу заметил Полторацкий, со спокойным достоинством, — довольно высокий, худой, с темными, но уже с сильной проседью волосами, в серой, наглухо застегнутой косоворотке, перехваченной узким ремнем, — он точно зпал, какой именно из комиссаров ему нужен, ибо глухим, спокойным голосом спросил с порога:

— Вы будете товарищ Полторацкий?

— Это я, — сказал Полторацкий. — Проходите, садитесь…

Рука у этого худого человека оказалась сильной, ладонь жесткой — посетитель, что было совершенно ясно, хлеб свой насущный добывал именно руками и скорее всего на каком-нибудь заводе. Полторацкий так и спросил:

— Вы с какого завода, товарищ?

— С рисоочистительпого, делегат, — ответил тот и назвался: — Шилов я, Петр Прокофьевич, слесарь, член союза… Вот, — сказал Шилов и протянул Полторацкому вдвое сложенный лист бумаги. — Тут все описано. Что неясно будет — скажите, я поясню.

Написано было следующее: «Мы, рабочие, мыловаренного и рисоочистительного заводов Западно-Азиатского акционерного общества в количестве двадцати пяти человек заявляем положение настоящей нашей жизни которая находится как в экономическом так и в политическом отношении очень плохо. Наша контора опровергаит рабочую силу которая состоит в союзе, и предупреждая якобы рабочая право только времянное. А нанимает людей только тех, который не состоят ни в какой организации и предупреждают их в случаи они будут вступать в союз то их всех разщитают. Мы рабочие состоя в союзе строительных рабочих и обращались за содействием в союз но в союзе нам ответили, что они не имеют никакой силы. И вот контора уже прикрыла один завод и накануня закрытья другова. И скоро мы в количестве 25 человек окажемся без работы. И контора не принимаить ни каких мер к продолжению работ ссылаясь на то что все дорого».

— Рабочее право, — прочитав, сказал Полторацкий, — не временное, а постоянное. Постоянное! — твердо прибавил он и взглянул на Шилова.

Тот кивнул с медлительной важностью.

— И мы тоже так полагам. Революция не на два дни делалась, а навечно. Он, — указал Шилов большим пальцем правой руки себе за плечо, на стену, за которой корпел над бумагами Даниахий-Фолиант, но, разумеется, имел в виду заводского управляющего, — знат одно, ему еще старое время светит. Ему хоть бревном по башке — ничего не слушат. Прогнать меня желат! Ты, говорит, воду мутишь. Да, говорю, тебе, точно, я мешаю. Мешаю тебе людей понуждать, чтоб по десять часов работали… Мешаю парнишек в чятырнадцать лет на работу брать… Люди с голоду пухнут, им работа надобна, а он, карга, все по-своему норовит…

— Приказ был, — сказал Полторацкий, — рабочий день — восемь часов. До шестнадцати лет на работу не брать!

— Вот, — подтвердил Шилов, — этот приказ у нас есть, мы знам. Еще надо написать: так и так, а будешь по-своему делать, пеняй на себя!

— Добро, Петр Прокофытч, напишем…

И на письме рабочих, внизу, размашисто вывел: «Дано сие представителю рисоочистительного завода товарищу Шилову в том, что администрации рисоочистительного завода безусловно приказывается подчиняться постановлениям заводского комитета. Невыполнение постановлений заводского комитета рассматривается как нарушение прав революционного народа со всей вытекающей отсюда ответственностью». И подписал: «Комиссар труда — Полторацкий».

— Вот, товарищ Шилов, такую напишем ему резолюцию. И сразу договоримся: будет гнуть свое — давайте мне знать. А вообще, Петр Прокофьич, ведь и до вас дойдет скоро: национализируем.

Шилов откашлялся и отозвался с осторожностью:

— Дело нужное.

— Не одобряете?

— Этозря, — досадливо поморщился делегат рисоочистительного завода. — Что значит — не одобрям! — Темными спокойными глазами некоторое время он внимательно смотрел в лицо Полторацкому, как бы решая: все говорить этому человеку, все без утайки, либо с выбором, осторожно и примериваясь. И, вздохнув, вымолвил: — Дело нужное, кто тут спорит. Раз такую линию взяли, никакого отступления ни сей час, ни в какое другое время быть не может. Ноя тебе вот что окажу… Смотри: был хозяин, он свое добро оберегал и за ним в оба глаза глядел. А мы, я примечаю… да вот хоть сады взять, которые у хозяев отобрали… мы, я говорю, вроде бы так выводим, что раз теперь все наше, то порядок сам собой станет! да не может так быть, я тебе говорю! Это ж еще понять надо: на-ше, — с силой произнес Шилов. — И что мы ему все хозяева, что мы его пуще прежнего беречь должны.

Шилов замолчал, осторожно поглядывая на Полторацкого, потом добавил:

— Воевать еще надобно будет — мы пойдем… Я на Дутова уже ходил, нужда явится на него итти иль на какова другова врага — еще пойду. И не один я таков, нет… Но мы с вас зато и спросим! А как же! Мы вас в семнадцатом ставили, мы и спросим… Как, спросим, товарищи комиссары, для народа старались? Какое ему облегчение сделали? — Он неожиданно улыбнулся, лицо его помягчело. — Ты, парень, ничего… не огорчайся. Власть молодая, вы молодые — научитесь. Но — учитесь! — темным пальцем пристукнул по столешнице Шилов.

— А вот если так, Петр Прокофьич… Завод ваш национализируем… И вам скажем: давайте, товарищ Шилов, приступайте-ка этим заводом управлять! Возьметесь?

— Это можно, — не раздумывая, ответил Шилов. — Я дело знаю, будьте спокойны.

Шилов ушел. Полторацкий встал, шагнул к окну, отодвинул занавеску, и от яркого света тотчас стало больно глазам. Воздух накалился, с улицы несло сухим жаром, и над всем Ташкентом, старым и новым, с ослепительно синего неба во всю свою яростную силу уже пылало солнце, метало обжигающие лучи в стены и крыши домов, в темно-зеленую листву деревьев, в беззащитных прохожих. Огонь изливался с высоты и раскалял лето одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, первое лето революции.

У Шилова, стоя у окна, думал Полторацкий, есть право спрашивать… и такое право дано каждому, кто добывает свой хлеб… нынешнюю свою четвертушку… в поте лица, трудясь, терпя и надеясь… а у меня есть долг — ему… им отвечать за все: за лишения и голод, за ожидания и веру.

А день продолжался. Разные люди и по разным делам приходили к комиссару труда: был, в числе прочих, красноармеец Иван Щеглов, с которым свела судьба в бою на станции Ростовцево. В том бою казачья пуля ударила Щеглова в левое плечо, и теперь явился он к комиссару за советом и помощью, синеглазый и невеселый, едва двигающий левой рукой. Полторацкий сделал для него все, что мог. Республика — в лице комиссара труда — определила Ивану Щеглову пенсию и дала твердое слово подыскать ему посильную работу. Был инженер-электрик Юрий Константинович Давыдов, человек средних лет, гладко выбритый, с жесткой линией рта и серыми холодными глазами, — был и хорошо поставленным голосом в течение часа внушал Полторацкому как председателю Совета народного хозяйства, что, во-первых, вся будущность Туркестана и благосостояние края связаны с искусственным орошением; что, во-вторых, край обладает огромным количеством горных рек, таящих в себе колоссальные количества энергии… (тут нельзя было не отметить, что серые глаза инженера-электрика, столь холодные вначале, постепенно оттаивали и смотрели на собеседника, а, вернее, на слушателя с заинтересованной теплотой); и, наконец, в-третьих, с той же, прямо-таки военной четкостью продолжал излагать инженер Давыдов, имея настоятельную необходимость как в ирригации, так и в пополнении источников энергии, есть прямой смысл приступить к строительству гидротехнических сооружений. К постройке одной гидростанции — в Исфайрам-Сае — можно приступать уже сейчас. С этими словами, привстав со стула, инженер Давыдов вручил Полторацкому подробную смету строительства, на последней странице которой значился итог — двадцать с половиной миллионов рублей. По нашим временам и нуждам, пролистав смету, после короткого раздумья сказал Полторацкий, сумма впечатляющая. Инженер-электрик протестующе вскинул перед собой ладонь правой руки, но Полторацкий, внимания на его жест не обращая, повторил: да, впечатляющая. Однако в нынешнем году особым декретом, подписанным товарищем Лениным, на оросительные работы в Туркестане ассигновано пятьдесят миллионов рублей. Возможно, кое-что удастся получить из этих средств. Во всяком случае, сказал Полторацкий, я обещаю, что Совнарком и Совет народного хозяйства республики примут все меры, чтобы начать строительство.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: