Прошли десятилетня, сменились поколения, но свято хранят память о героях революции советские люди.
Кандидат исторических наук М. Ф. Андерсон
1
Началось в середине почи, еще при полной темноте, после томительного, тягостного оцепенения: во дворе, словно очнувшись, дрогнул и зашумел листвой тополь, тихо и ясно зазвенели в доме оконные стекла, взвились, опали и снова взвились занавески… Затем в черно-синей высоте сверкнуло ослепительно-белым, в тот же миг, целя в городские крыши, наискось рванулась вниз узкая раскаленная полоса, ей вслед потряс землю первый тяжелый гром. Вспыхнуло опять, озарив и небо, и землю: медлительные, набухшие облака на небе, скопление домов, пустынные улицы, темную воду арыков на земле. Второй удар грянул и раскатился, возбудив в ответ захлебывающийся лай собак. Гроза набирала силу, сверкалои гремело теперь почти непрерывно, и в резком, голубоватом свете как бы вызываемый из небытия возникал город, а вернее, два разных города: старый и новый; возникал разделяющий их арык Анхор, на берегах которого лежали бездомные киргизы, нахлынувшие в то лето из своих разоренных аулов; возникали церкви, костелы, мечети, тополя, карагачи, замершие на рельсах трамваи, редкие прохожие, не устрашившиеся нападения грабителей (или, быть может, сами грабители, окольными путями крадущиеся к своим тайным целям); среди двух громов звучал слабый выстрел — так, озаряемый молниями, в ночь с шестого на седьмое июля тысяча девятьсот восемнадцатого года возникал измученный жарой, болезнями, голодом и ожиданиями Ташкент, туркестанская столица.
Полторацкий проснулся от раската, потрясшего весь дом. Какое-то время лежал неподвижно, тяжело дыша, потом нащупал висящее на спинке кровати, в изголовье, полотенце, вытер взмокшее лицо. Снилось: небо, четкой линией разделенное пополам… на одной половине, темной, сияли крупные звезды, на другой, утренне-ясной, светило солнце… под этим небом, на котором в странном согласии объединились ночь и день, под звездами и под солнцем по широкому такыру бежали друг другу навстречу две безмолвные цепи… исчезли, не успев сойтись в схватке, он остался один, от чувства бесконечного одиночества сдавила сердце тоска… С колокольии по нему стал бить пулемет, он упал на ледяную глину такыра и с облегчением вспомнил и понял: февраль, Ростовцево, бой с вышедшими из Хивы оренбургскими казаками… Стало кроме того совершенно очевидно, что звезды, в особенности же те, которые составляли хвост Большой Медведицы… а! каблэчка… каблэчка! — тотчас пришло в память донское, родное название… откровенно враждебны к нему и помогают пулемету его убить. Немедля надо было выбираться туда, где солнце. Он вскочил и побежал в сторону дня, с удивлением замечая, что правая его нога вдруг выправилась, и он не хромает. Но напрасно подумал об этом: нога тут же подвела его, он упал. Попытался подняться, но не смог: какая-то тяжесть, совладать с которой было ему не по силам, пригибала к земле. Тогда, спасаясь от пулемета, звезд, от смерти, которую они ему сулили, он с боку на бок покатился по такыру — все быстрей и быстрей… Но тут ударила по нему пушка — раз, другой, он понял, что не успеет, что погиб…
За окном сверкнуло, мгновенным светом озарив комнату: стол, два стула, кровать, шкаф с книгами, портрет молодого человека на стене. С тихим шорохом взлетела занавески, громыхнуло, затем сухо и оглушительно треснуло и раскатилось, рассыпалось над городом и чем дальше раскатывалось и рассыпалось, тем становилось умиротворенней и мягче, пока совсем не растворилось в краткой тишине. Не было слышно дождя, его ликующей, радостной дроби о крышу, его веселого стука в подоконник. Сухая гроза полыхала над Ташкентом, не принося даже недолгого облегчения.
Полторацкий поднялся с кровати, босыми ногами прошел по прохладному крашеному полу, встал у окна. Летевший над городом ветер еще раз скользнул в комнату, ненужным теплом овеял и без того горячее лицо. Он отвернулся, выругал зной, не милующий даже ночью и чудные сны ему насылающий, и под очередной раскат грома отправился к постели — досыпать.
Уснуть, однако, не удалось. То ли гроза мешала, стихать, казалось, не собиравшаяся, то ли духота, то ли мысли набегали, одна другой тревожней… Он лежал, закинув руки за голову, глядел в темноту, поначалу довольно часто, но постепенно все реже и все слабей озаряемую сполохами голубоватого света, и его сознание в одно и то же время занимали: полковник Иван Матвеевич Зайцев, командир тех самых оренбургских казаков, которые шестью эшелонами в полном боевом снаряжении двигались к Оренбургу и были остановлены и разоружены после боя под Самаркандом, у станции Ростовцево… Иван Матвеевич Зайцев, средних лет, полковник, служака, у атамана Дутова на хорошем счету, тогда, в феврале, из Самарканда скрылся, пойман был в Асхабаде, судим, посажен в ташкентскую тюрьму… Бежал оттуда шесть дней назад! Но дело даже не в том, что бежал, хотя сейчас время такое, что чем меньше на свободе врагов, тем спокойней Советской власти в Туркестане… А он — враг, несомненный враг, злая контра, как бы ни распинался на суде, что сын простого казака и врагом народа никогда не был. Когда так — зачем с Дутовым сносился? Зачем письма от него получал? «Милостивый государь, Иван Матвеевич! России в действительности уже нет… вверенному мне войску грозит смертельная опасность… Надо добиться того, чтобы казаки прибыли в войско с оружием…». Всего не упомнишь, что внушал атаман Зайцеву и что тщился исполнить Иван Матвеевич… «России нет»! Хватило у него совести печалиться о России после того, как из-за него в Туркестане тысячи людей голодная смерть передушила! Ио дело даже не в том, что бежал Зайцев, на то, в конце концов, и тюрьма, чтобы из нее бегать. Тут глубже спрятано: ему этот побег приготовили, ему, можно сказать, дорожку из камеры постелили и на воле ждали — вот в чем суть! А кто ждал? Белая гвардия Ивана Матвеевича ждала, она его из тюрьмы достала, она его жену из города убрала и о нем сейчас где-нибудь печется… Какие сомнения! Полыхнет не сегодня завтра в Ташкенте и по всему Туркестану наподобие этой грозы, если не найдет концов и не ухватится за них крепкой рукой Хоменко и вся его следственная комиссия…
Одновременно с соображениями об Иване Матвеевиче и обо всем том, что таил и чем грозен был для республики его побег… а ведь и порядка, должно быть, нет в тюрьме, кстати подумалось, не театр все-таки: когда захотел, тогда ушел… сколько раз Габитову говорено было на Совнаркоме, чтобы посмотрел, проверил, кто у него там заправляет… Теперь вот в старом городе подстрелили самого Габитова, неизвестно, когда встанет… Одновременно со всем этим промелькнуло длинное, с высоким лбом, кверху сужающимся, лицо его сотрудника по комиссариату труда, с двойной и довольно странной фамилией — Даниахий-Фолиант. В последнее время стал чрезвычайно усерден, явился составителем невероятно обещающих проектов, к осуществлению которых несколько затруднительно, чтоб не сказать — невозможно, было подступиться, и повсюду, явно напоказ, заявлял о своей преданности новой власти… Понятно, этому Даниахию можно хоть завтра объявить, что комиссариат труда в его услугах более не нуждается. Но замена ему — где? Секретари комиссариата и председатели коллегии по социальному обеспечению на улицах не валяются… Сам взывал к пониманию полгода назад, на четвертом краевом съезде Советов: некому работать, товарищи! А между тем сам в своем комиссариате нечастым был гостем… в трех комнатах с голыми стенами и одиннадцатью стульями (они, кстати, и сейчас не все еще заняты) подолгу не засиживался… Зато вот, путевой, так сказать, лист — Коканд: собрались автономисты, он приехал, пытался переломить, хотя их там и явление самого Мухаммеда не остановило бы… Самарканд: казаки во главе с Иваном Матвеевичем… в Асхабаде тоже казаков разоружал, с ними заодно текинцев с их Оразом Сердаром… в Бухару на эмира… И даже за пределы Туркестана, за море за Каспийское — в Баку… вот когда щемили сердце воспоминания там прожитых юных лет! И еще внести надо в путевой этот лист: Скобелев, Андижан, Мерв, Каган, Чарджуй… Он и сам подивился, качнул головой и произнес в ночную темь: «Надо же!»