Пот покатил с Полторацкого градом. Вот-вот… и телеграмма была уже от железнодорожников Катта-Кургана, где Фролов, по пути в Асхабад, успел матерно изругать помощника начальника станции и даже расстрел в недалеком будущем ему посулил… И собственная его телеграмма, из Мерва, за день до прибытия в Асхабад: всем донесениям, кроме наших, не верьте… Ну, давайте, давайте: будем считать, что кроме Фролова и посланного с ним Тихомолова все кругом врут. Так, разумеется, удобней, так прощев тысячу раз, так все делится на две части — вроде того неба, которое видел во сне: одна часть — ночь, другая — день. Но не может право на правду принадлежать одному, пусть даже Чрезвычайному, комиссару… не может! Погоди, остановил он себя и даже руку положил на грудь, словно там, в часто стучащем сердце, спеклось и гнетет его все недодуманное, нерешенное, тревожное. Ну, мало ли что… Ну, железнодорожники… они в Туркестане привыкли белой костью себя считать… Ну, телеграмму дал на всякий случай, а то, в самом деле, наплодят слухов, наплетут небылиц… Не детей крестить туда отправился — в чувство привести! И как будто сумел, и довольно скоро. Что бы там о нем ни толковали, рука у него твердая, этого не отымешь — объявил военно-осадное положение… Совдеп переизбрал… управление железной дороги с его кадетами и правыми эсерами через сорок восемь часов двинул в Ташкент… Вырывал с корнем, как ему в Совнаркоме и было сказано. Теперь собрался в Кизыл-Арват, сообщает, что оттуда депутаты левого течения ежедневно просят помощи. Что ж, пусть едет, пусть помогает… Твердость нужна, необходима твердость, не можем мы без нее сейчас. Мы не задавим — нас задавят, пикнуть не дадут. …Да что это я себя уговариваю, вскинулся вдруг он и, встав с постели, в два шага подошел к окну. Что это я, как малое дитя, себя укачиваю! Гроза утихала, уходила за пределы города, погромыхивала сусталым умиротворением и скупо посверкивала отдаленными, скрасноватым оттенком угасающего пламени, молппямп.
В соседней комнате скрипнула дверь, ей вслед под тяжелыми шагами проскрипели половицы коридора, несколько раз простучала об пол палка, в щель между порогом и дверью желтый свет просочился в комнату Полторацкого. Он сказал громко:
— Я не сплю, Николай Евграфович, заходите!
Правой рукой опираясь на палку, левой, высоко поднятой, держа перед собой керосиновую лампу, за стеклом которой чуть колыхалось крошечное, с синевой по зубчатому верху пламя, вошел Николай Евграфович Савваитов, хозяин дома номер семь в переулке Двенадцати тополей. Вернее так: хозяином всего дома был он при жизни жены, а после ее недавней смерти половину его продал крепкому человеку с загаром бывалого туркестанца и военной выправкой. Тогда же в одну из трех оставшихся ему комнат решил пускать квартирантов, однако первому отказал весьма скоро из-за его неугомонности по женской части, второй оказался темной личностью и картежником, в довольно развязных словах и манерах попытавшимся и Николая Евграфовпча прельстить и приобщить к недостойной своей страсти; третьим к Саввантову был приведен Полторацкий. Знакомя их, Семен Семенович Дорожкин, в прошлом, по собственным его словам, артист, по всевозможным сплетням — клоун в Шапито, рыжий пересмешник, кривляка и крикун, а теперь — левый эсер и член Центрального Комитета республики, сказал, выражаясь своим обычным, торжественным и не всегда ясным слогом: «Достойнейшие люди… Не испытав никогда счастья быть сыном и братом, мечтал бы иметь вас в этих качествах. Сознавая невозможность, буду частым гостем».
С легкой руки Дорожкнна месяц назад Полторацкий оставил обшарпанный гостиничный номер и поселился в комнате с беленым потолком, крашеным полом и портретом задумчивого, как бы глубоко погруженного в себя молодого человека в черной, наглухо застегнутой косоворотке. Молодой человек на портрете был, вероятно, занят поисками ответов на вечные вопросы и, судя по выражению его доброго и вместе с тем бесконечно печального лица, пытался постичь, понять, а следовательно, проявить возможное снисхождение к нелепостям, глупостям и жестокостям жизни. Иногда при взгляде на задумчивого юношу Полторацкий испытывал странное желание объяснить, растолковать ему суть происходящих в Туркестане и по всей России событий и свое в них значение и место. При этом он думал, что надо бы в конце концов узнать у хозяина, чье это изображение и какое отношение к Савваитову имеет этот портрет.
Николай Евграфопич остановился на пороге и, по-прежиему высоко держа лампу, так, что в слабом ее свете особенно хорошо видна была в совершенно черном дверном проеме его седая голова с широким, смуглым, морщинистым лбом, проговорил:
— Гроза перебудила.
Рука Савваитова, держащая лампу, устала, он опустил ее. Виден теперь стал его халат темно-синего шелка, в поясе, однако, перехваченный простой бечевкой, сухая шея с острым кадыком, короткая борода, в которой среди благородно-серебряных нитей попадались ярко-рыжпе, хотя и уверял Савваитов, что по природной окраске он нечто среднее между брюнетом и шатеном и потому появление на старости лет совершенно несвойственного ему рыжего цвета есть знак, над которым следовало бы поразмышлять. Во всяком случае, прибавлял Николай Евграфович, тот, кто основательно владеет фирасатом, этим замечательным умением истинно правоверных угадывать внутренние свойства человека по внешним чертим, наверняка бы разъяснил, с какими изменениями характера связано появление в его бороде второго цвета. (Надо сказать, что Николай Евграфович и сам любил поупражняться в фирасате иоднажды взялся определить внутренние качества Полторацкого, испросив предварительно его согласия. «Иные обижаются», — заметил при этом, не без лукавства взглядывая на своего постояльца. Начал гак: «Хадис гласит: каждый высокий ростом глуп, и всякий маленький должен быть сеятелем зла. К нашему взаимному облегчению, Павел Герасимович, мы с вами роста среднего и, стало быть, не глупы и зла не сеем. Таким образом, милостивый государь, заключим, что мы умны н добры, с чем вас и поздравляю». «А я вас», — улыбнулся в ответ Полторацкий. «Благодарю, — церемонно поклонился Савваитов и продолжал: — Но дальше, прошу покорнейше простить, дела с вами обстоят не лучшим образом. Лоб у вас, Павел Герасимович, явно большой, что свидетельствует о гордости и даже тщеславии… Если бы вдобавок ваш лоб был бы в морщинах, как, например, у меня, то это дало бы основания заподозрить вас в дурных намерениях. Но морщины на лбу — дело старости, а у нее, конечно же, скверный характер. Ну-с, далее… Брови… брови скорее длинные… А так… так, пожалуй, скажем, что вы понятливы, милосердны и хорошо относитесь к людям. Глаза у вас продолговатые, что говорит о добросердечии и является признаком счастья, но голубые иразмеров небольших, как то свойственно, доложу я вам, милейший Павел Герасимович, людям, не лишенным лукавства и даже хитрости. Уши… Ну, уши как уши — пожалуй, что средние. Запишем вам в связи с этим ум и проницательность. И, наконец, нос… по крайней мере, не кривой, что уже успокаивает, в противном случае вы были бы обвинены в бесстыдстве. Вот так… таким образом, молодой человек».)
— Поставьте лампу на стол, Николай Евграфович, — сказал Полторацкий. — И проходите, садитесь.
— Благодарю, — коротко и с достоинством ответил Савваптов и, усаживаясь, водружая на стол лампу, пристраивая возле себя тяжелую свою палку, дышал затрудненно, словно бы поднимаясь в гору. — Для людей моего возраста, — устроившись и отдышавшись, промолвил, наконец, он, — атмосферические явления, подобные нынешнему, сущее бедствие. И ни капли дождя… ни капли, — сокрушенно покачал головой Саввантов, и за его спиной, на едва освещенной стене, качнулась из стороны в сторону большая расплывчатая тень, захватывая собой и погружая в еще большую задумчивость изображенного на портрете молодого человека. — И кстати… вы, может быть, заметили, Павел Герасимович… Карагачи… библейские, изумительной красоты деревья… гордость Ташкента! поражены, причем на памяти моей, а она, смею уверить, хранит многое и хранит надежно… поражены впервые! Какой-то зловреднейшей болезнью… У них, знаете ли, заводится в листьях такой крошечный, зеленоватый, препоганый червячок, прожорливейшая тварь… И уже сейчас, много раньше положенного срока, лист вянет, засыхает и опадает. Унылое и скорбное зрелище — осенний листопад в разгар лета! — с чувством произнес Савваитов. — Один мой знакомый, ботаник, не исключает даже такого препечального исхода, как всеобщая гибель карагачей…