При этих словах Николай Евграфович еще раз покачал головой, и еще раз из стороны в сторону качнулась по стене его тень, после чего никаких сомнений не осталось в том, что и гроза, не пролившая ни капли влаги на иссушенную землю, и болезнь, поразившая древние и роскошные деревья, и другие, столь же нерадостные и многозначительные события, о которых Савваитов предпочел умолчать, но которые, безусловно, ставил в тот же ряд, — все это воспринималось им как достаточно ясное указание на недуг, затронувший самое время.
— Но помилуйте, Павел Герасимович, — встрепенулся Савваитов, приметив усмешку Полторацкого и угадав ее прямое отношение к ходу своих мыслей, — вы, так сказать, человек, облеченный властью. Я против ничего не имею, избави бог, и той, прежней власти никогда не сочувствовал… больше того: по личным, сугубо личным причинам к ней относился резко отрицательно… но ведь это неслыханно, что сейчас происходит! Я старый таш-кентец, я здесь живу четвертый десяток, я могу вспомнить, могу сравнить… но с чем, скажите на милость, с чем сравнить обвал? крушение? гибель Помпеи, так сказать?
Тут он прервал свою речь, чтобы перевести дыхание, и Полторацкий, этим воспользовавшись, вставил:
— Вы правы, Николай Евграфович, сравнить не с чем.
— Вы все норовите обернуть в шутку! — с новой силой, запальчиво продолжал Савваитов. — И совершенно напрасно! Однако хочу предостеречь вас от ложного толкования моих слов… Чтобы вы вдруг не решили, что это всего лишь брюзжание старика, вызванное всякого рода житейскими неудобствами, которых в последнее время стало действительно немало… Нет, нет! Корень моих сомнений в другом. Разумеется, очереди за хлебом, керосином, сахаром вызывают во мне разлитие желчи. Но не в том суть. Разбой, о котором прежде в Ташкенте не слыхивали… какой-то Ванька Вьюн, на всех напуставший страх… голод… он нам тоже в диковину… мор… ну, болели, конечно, что вы хотите — Алия… Вера Федоровна Комиссаржевская, голубушка, у нас здесь от оспы погпбла — но оставим и это, ибо бывают времена, когда надлежит перетерпеть и невольный ропот в себе подавить… Когда сознаешь заслуженность участи и испытания… Но насилие, к которому вы прибегаете! Вы только вспомните: Коровиченко, Доррер… стрельба… Разгром Коканда… Убийство этого почтового чиновника… Браиловского… И, наконец, этот ваш Фролов… Помилуйте, как он в Асхабаде себя повел! В десять вечера велит всем расходиться по домам и сидеть, заперев окна и двери… В Асхабаде-то! Там в эту пору если и можно чуть вздохнуть, так именно вечером! Ах, Павел Герасимович, Павел Герасимович… Вы человек молодой, симпатичный… Поймите же и своим передайте, что насилие в равной мере ожесточает обе стороны — и ту, которая насилие творит, и ту, которая его терпит… Что ожесточение порождает злобу, злоба плодит вражду, вражда приводит к убийствам, и этому не будет конца…
Савваитов умолк и, положив ладони, одна поверх другой, на массивный, изображающий благородную собачью голову набалдашник своей палки, всем видом показывал, что внимание собеседника, а вернее, слушателя к его словам ему приятно, но теперь настало время ответа, которого он ждет. Если же по каким-либо причинам, прозрачно намекала его поза — поза человека, готового сию же минуту, оперевшись руками о палку, подняться и уйти, — по причинам, например, официального свойства, накладывающим известные ограничения на непринужденный обмен мнениями, его постоялец, комиссар нового правительства, не сочтет возможным продолжить беседу, то он, Савваитов, все прекрасно поймет и в обиде не будет. Хотя, разумеется, удалится не без горечи в душе.
Правду говоря, Полторацкий с некоторым усилием принудил себя, не перебивая, выслушать Николая Евграфовича. Вскипало раздражение: почему старик присвоил себе право судить, непозволительным образом смешивая при этом все на свете — голод, повальные болезни, участившиеся в последнее время ограбления, события в Коканде, манифестацию тринадцатого декабря, в день рождения пророка, будь он неладен, нелепую смерть Коровиченко, генерала, посланного Керенским усмирять Ташкент… по поводу которой Совнарком ясно выразил свое сожаление и не менее ясно осудил эту самовольную, жестокую расправу… Агапов, бывший тогда комиссаром по гражданской части, пытался его спасти, чуть ли не заслонял его там, в крепости, от солдатских ружей! Да понимает ли старик вообще причины всего происходящего?! В Коканде отряд Перфильева, расколотив Иргаша и раз и навсегда порешив с «автономией», действительно потрепал Старый город и его обитателей… Но неужто не слышал старик, какую картину застал отряд в европейской части города? Как находили там в разрушенных домах женщин с вырезанной грудью? Младенцев, чьи головки были размозжены о камни и стены? Неужели не знает Николай Евграфович, что толпа, тринадцатого декабря собравшаяся, чтобы мирно воздать хвалу Мухаммеду, была затем натравлена на Новый город, разбила тюрьму, освободила в числе прочих и Доррера, помощника Коровиченко, революционным судом приговоренного к трем годам и четырем месяцам заключения, и натворила бы еще немало, если бы ее не рассеяли ружейным огнем? И что Доррер в тот же день был убит распаленными солдатами? Но за жестокость, причем жестокость подчас слепую, ответственны те, кто установил и сохранял порядок вещей, отвергающий справедливость, оставляющий бедных — бедными, униженных — униженными, темных — темными. Теперь этот порядок ломается, он сломан уже, теперь восстанавливается в своих правах попранная справедливость. Высоко взметнулась, сильно ударила волна и многое перемешала. Минет время, прояснятся взоры… И кровь, пролитая под этими небесами и ушедшая в пески этой земли, даст начало новой жизни, которую мы сейчас, напрягая взгляд, уже различаем в не столь уж отдаленном будущем. Человечество растет, история вершится, и ныне, стало быть, пришла пора нам, в России, шагнуть выше, шагнуть первыми, открывая путь другим.
Так думал Полторацкий, внимая Савваитову, и так постарался ему ответить, с великим тщанием подбирая слова и все равно морщась и досадуя, что высказанная мысль неприметным, но мучительным для него образом растрачивала по дороге к слову свой жар, свою вескость и точность. И, возможно, именно поэтому на лице Савваитова, теперь уже освещавшемся не только слабым пламенем лампы, но и бледным, неверным светом перелома ночи и дня, он затруднялся прочесть первый, еще не выверенный и не взвешенный разумом, а вышедший непосредственно из сердца отклик. Хотя, с другой стороны, можно было предположить, что сегодняшняя откровенность хозяину вообще не свойственна и что он умеет держать в узде свои чувства. Раздражение между тем ушло, Полторацкий сидел на кровати, свесив ноги и ощущая, как по низу едва заметно тянет робкой прохладой, на короткое время отделившей душную грозовую ночь от наступающего раскаленного дня, смотрел поочередно то на Николая Евграфовича, то на портрет задумчивого молодого человека и со счастливым, радостным чувством воспринимал заполняющую все его существо ясность. Она словно приоткрывала ему завесу времен, и он, не колеблясь, бесстрашно заглядывал в будущее, твердо зная, каким оно должно быть, и со спокойной уверенностью убеждаясь, что оно не обмануло его чаяний и надежд. Там был свет, была справедливость, было обретение вековечной мечты… Было ли там место ему, Полторацкому, он не знал, да ото и не казалось ему важным.
— Вот так, Николай Евграфович. А мы все со старыми мерками… Кругом жизнь новая начинается, а мы от нее хотим, чтобы она покой наш привычный… наши представления не трогала. Я вас слушал и думал, что вы похожи на человека, который в чистом иоле угодил под проливной дождь, по которому земля стосковалась, но хотел бы сухим остаться. По нему хлещет, а он возмущается: неправильно! я не хочу! Может быть, Николай Евграфович, вы даже простудитесь под этим дождем, но он земле нужен.
Пламя в лампе вспыхнуло последний раз, изошло черным дымом и погасло.
— Керосин кончился, — пробормотал Савваитов.
За окном, в ветвях тополя, пробуждаясь от недолгого птичьего сна, закопошились и сразу же завели свое воркование горлинки. Они словно перекатывали в сизых горлышках каплю холодной чистой воды, и звук этот, постепенно усиливаясь, наполнялся тревожным ожиданием.