Все эти дни притихшую землю жгло бледное солнце; сумерки и даже сама ночь пе приносили облегчения. Был, правда, миг, безнадежно-краткий — наступал поздним вечером, часов около десяти, — когда неизвестно откуда в старинный город Мерв вторгалась струя прохладного воздуха, и все спешили хотя бы несколько раз всей грудью его вдохнуть… но блаженство это длилось столь недолго, что чуть ли не третий, в крайнем случае — четвертый вздох уже приносил в легкие раскаленный зноем, напитанный запахами пустыни, сухой воздух, и тогда оставалось только с привычной покорностью отереть горячее мокрое лицо и себе в утешение вообразить сказочное время осуществления дерзкой мысли Дмитрия Александровича Ковшина — о пушках с обращенными в синиевыси жерлами, пушках, силой, так сказать, огненного боя принуждающих небеса излить на изнуренную землю благодатную влагу. И вся загвоздка, по утверждению худенького старичка, уже, вероятно, ведущего в Асхабаде свои беседы с последователями Веха — вся загвоздка не втом, что наука начисто отрицает подобную возможность. Напротив: наука вполне ее признает. Удручающие вражда и взаимное недоверие, по мнению Ковшина, — вот что мешает человечеству превратить орудийные залпы в могучее средство воздействия на слепую и неразумную природу. Так говорил Дмитрий Александрович, из чего, пусть даже против его направления, становилось безусловно ясно, что только в обществе всеобщей справедливости — а именно ради такого общества и совершилась революция — иной смысл и иную цель получит оружие. Полторацкий ускорил шаг и пошел, заметно припадая на правую ногу.
Все те же люди встречались ему на Кавказской — правда, куда-то исчезли и не появлялись более кутилы и прожигатели жизни, молодые господа с военной выправкой Эрлинг и Самохвалов, да крохотный служитель из гостиницы «Лондон» по неизвестным причинам не первый вечер прогуливался один, опустив непомерно большую голову… Иван Иванович Лавриков кинулся ему навстречу. Был он в новой кепке, свежей рубашке, брит и совершенно трезв, однако понять его оказалось непросто. Иван Иванович размахивал руками и кричал, что Куделин всех настроил, Гортепан отказался, а ему, Лаврикову, не позволили, хотя управлять паровозом он умеет не хуже прочих… В конце концов Полторацкий уяснил, в чем дело, и, выругавшись, двинулся еще быстрее, почти побежал, обливаясь потом, и сквозь путаную речь Лаврикова краем уха слышал в ветвях над собой нежную, ясную и тревожную перекличку горлинок. «Самойленко там?» — спросил, задыхаясь, и услышал в ответ, что был Самойленко, был Маргелов, но все бесполезно… «Ополоумел народ! — держась сбоку и чуть впереди, кричал Иван Иванович. — Что творит!» Они свернули на Вокзальную и еще издали, в наступающих сумерках, увидели на путях эшелон, паровоз под парами, но от первого вагона, кажется, уже отцепленный, толпу возле одноэтажного станционного здания. «Отцепили!»— отставая, отчаянно крикнул Лавриков. С бешенно колотящимся сердцем Полторацкий пробирался сквозь толпу, прерывающимся голосом твердя одно: «Пропустите, товарищи… пропустите…» Он споткнулся о чью-то ногу, едва не упал, чем вызвал насмешливое замечание: «Гляди, братцы, как комиссар спешит!» — «А ты думал! — уверенным голосом откликнулся кто-то рядом. Цельный эшелон прямо из рук вырвали, а на ем у них весь план стоял». Сквозь толпу он протиснулся прямо к паровозу, столкнулся с Куделиным и, задыхаясь, хрипло спросил: «Что… происходит?» Тонким платком Иван Александрович поочередно коснулся своих полных, бритых щек, ясным взором взглянул на Полторацкого и произнес вполне хладнокровно: «Уже произошло». Самойленко появился рядом, сказал: «Отцепили они паровоз, Павел…» — «Машинист… где?» — «А вон, — кивнул Самойленко, и Полторацкий увидел высокого, сутулого человека с вислыми усами, сосредоточенно вытирающего руки ветошью. — Гортепан… Пустое дело, Павел, не поедет он… Они тут Куделину да Бритову в рот глядят». Но все-таки шагнул Полторацкий к Гортепану. «Послушайте», — начал он, однако с первого же слова оборвал его машинист. «И слушать не буду! Никуда я не поеду и в паровоз никого не пущу… — Он швырнул под ноги Полторацкому ветошь и со злым напором сказал: — Комиссар не комиссар — мне без разницы. Из Асхабада такие же рабочие идут. Фунтиков — он вроде меня, машинист паровозный…» «Совершенно верно! — подхватил Куделин. — Железнодорожники Мерва не видят оснований для паники, которую вы тут устроили». Пустоту вдруг ощутил Полторацкий — таилась где-то вблизи сердца, изнуряя его, затем принялась стремительно расти, шириться, вбирая в себя все надежды, стремления, силы — всю жизнь. Удушье перехватило ему горло, а сознание тем не менее работало отчетливо, и он понял, что пустота эта есть злое порождение зноя… зноя и вины — его вины перед всеми, ибо не мог, не сумел он предотвратить кровь… Куделин сейчас сильнее, подумал он. Однако мысль эта оказалась нестерпимой и, едва ворочая языком, он сказал: «Напутали вы, Иван Александрович, в своих расчетах». Тихие его слова совершенно неожиданное действие произвели на Куделина. «Извольте выражаться яснее!» — пронзительно закричал он, и полные, чисто выбритые его щеки побагровели. «Ишь, — не без удовольствия отметил Самойленко, — того и гляди лопнет». Из толпы кричали меж тем все сильней: «Не давать эшелона… пусть на своих двоих… не давать!»
9
Телеграфист Виктор Аркадьевич Христофоров тронул его за плечо. Он вздрогнул и открыл глаза. На лбу выступила испарина, губы пересохли, и этими сухими, непослушными губами пробормотав: «Что… неужто… заснул?», долгим взглядом окинул он слабо освещенную комнату, темные, забранные решетками окна и широкую спину самого Виктора Аркадьевича, возвращающегося на свое место возле телеграфного аппарата. «Как сидели — так и заснули, — вяло вымолвил Христофоров. — Вас к телефону… Из Байрам-Али просят…»
Звонил Константинопольский. Слышимость была отвратительная, что-то басовито гудело, трещало, шелестело, но Полторацкий все-таки разобрал: почему не приехали, спрашивал Гриша, где имущество банка, оружие, где рота… «Что эшелон вам не дали, я знаю, — вдруг совсем близко и отчетливо прозвучал его голос, — но разве Маргелов не раздобыл повозки?» — «Повозки были, но сломались, пришлось вернуться!» — прокричал Полторацкий, приставив согнутую ладонь ко рту и почти касаясь трубки губами. Гриша изумился: «Как… все сломались?!» — «Все! — сморщившись, крикнул Полторацкий. — Километра три проехали, у всех передние оси треснули!» — «Кошмар! Это твой Каллиниченко проглядел… Слушай, Павел… Немедленно выезжай к нам… немедленно! Я и Матвеев оба категорически настаиваем! За тобой выезжали Сараев и Микиртичев… Ты почему не уехал?..» Тут в трубке снова загудело, потом послышалось нечто вроде переливчатого женского смеха, и Полторацкий, почти не надеясь, что его слова дойдут до слуха Константинопольского, отчетливо произнес: «Сегодня двадцатое. Вот-вот прибудут ташкентские отряды. Шайдаков поехал за помощью в Чарджуй. Я думаю, асхабадцы не успеют!» Гриша, однако, все понял и из Байрам-Али отчаянно закричал: «Наши разъезды уже видели чью-то конницу! Выезжай немедленно, прошу тебя… умоляю…» Резкий щелчок прервал взволнованную речь Константинопольского, и гулкая пустота задышала Полторацкому в ухо. Он тряхнул трубку, крикнул: «Але! Гриша!» — но телефон, судя по всему, умолк окончательно. «Ну и черт с тобой!» — с сердцем сказал Полторацкий и повесил трубку. Вдруг неожиданно любопытство проявил Виктор Аркадьевич, осведомившись, головы, правда, не поднимая, как же это могло так случиться, что у всех повозок в одночасье треснули передние оси… «А вот так и случилось, — раздраженно отвечал ему Полторацкий, — вам-то что? Ведь к вам лично это никакого отношения не имеет». Виктор Аркадьевич лениво пожал плечами. «А я и не утверждаю, что меня это занимает. Странным показалось — вот и все». Он поднял голову и черными, широко расставленными, чуть навыкате глазами скользнул по лицу Полторацкого. «Не знаю, сможете ли вы меня понять… Но нет таких событий и таких ценностей во всем мире, которые бы превзошли главное событие и главную ценность…» Он замолчал, ожидая, что Полторацкий спросит, что это за главное событие и главная ценность. Полторацкий в самом деле спросил, и Виктор Аркадьевич, блеснув взором, провозгласил: «Я!» Да, да, продолжал телеграфист, свободно откинувшись на спинку стула и время от времени бросая на Полторацкого взгляды, исполненные превосходства, он, Христофоров, есть все, он — единственная и достоверная реальность в этом малоинтересном и весьма условном мире. Вот он сейчас закроет глаза (Виктор Аркадьевич крепко зажмурил веки), и ничего и никого вокруг не станет. Полной белой рукой он ткнул в сторону Полторацкого, заявив, что того не существует. То есть, конечно, его гость существует — но исключительно сам по себе, для себя, в чем и состоит, собственно, мировоззрение наиболее передовых, отвергнувших предрассудки людей эпохи… Добро, зло, бог, дьявол — это все отвлеченные и скорее всего даже совершенно пустые понятия, сказал Виктор Аркадьевич, закуривая папироску. «Кроме меня — ничего и никого!» — внушительно заявил он. Полторацкий рассмеялся. «Будет вам! Самому-то не смешно? — Он посмотрел на телеграфиста, на его полную белую руку, в которой меж пальцев зажата была дымящаяся папироса, и без тени улыбки промолвил — Так и до подлости недалеко». Виктор Аркадьевич презрительно усмехнулся. «В вашем представлении — подлость, в моем — мое желание и мое неотъемлемое право». — «Но я все-таки существую и более того — хочу спать, — поднявшись, сказал Полторацкий. — Где прикажете лечь?» Христофоров указал на дверь, окрашенную под цвет стены и постороннему взгляду почти неприметную: «Там».