Когда большая стрелка часов подошла к шести, а маленькая застряла где-то около пяти, мальчик вышел из дома. Лил сильный и неутихающий дождь. Он бил об асфальт, и в воздухе стоял ровный и однообразный гул. Мальчик побежал в струях дождя, рассекая водяные полосы, разрывая монотонный шум. Дождь лил, а мальчик бежал по тротуару и боялся, что вымокнет весь до ниточки и тетка скажет ему: «Иди домой».
Он вошел в клуб, поднялся по лестнице на второй этаж, увидел тетку и удивился: она была сегодня необычная — в своем лучшем, правда немодном, платье, как понимал мальчик.
Она стояла в дверях помолодевшая, похожая на смешную девочку, вернувшуюся вдруг из страны печали, где была превращена в сухую и молчаливую тетку. И когда она увидела мальчика, то на ее лице проступила улыбка, та затаенная улыбка, которую она все время сдерживала — ведь не было никого, кому бы она могла улыбнуться, а вот пришел мальчик, и появился повод для улыбки. И улыбка вылетела и застыла на ее подкрашенных губах, как яркая красная бабочка.
— А я думала, ты не придешь. Такой дождь на улице… Ты мокрый, наверное, совсем.
— Нет, — сказал мальчик, — я не промок. Это так… Сверху…
— Ну ладно, смотри только не простудись, — сказала тетка, как будто ее слова могли спасти мальчика от простуды.
Зал, как всегда, был полупуст. Тетка посадила мальчика и опять стала в дверях, дожидаясь, когда потушат свет. И вот свет потушили… Тетка быстро прошла в зал и села рядом с мальчиком. Он вдруг удивился: от тетки незнакомо пахло духами. Он потянул носом. А запах был ему удивительно знаком, приятен и радостен. Он вспомнил, что так пахло мамино платье, когда она уходила в театр. На мальчика навалилось что-то непонятно огромное, одновременно и печальное и радостное, и он почувствовал, что тетка ему такая же родная и близкая, как и мама. И ему захотелось ей сказать, как маме — «мамочка», — и прижаться к ней.
Он посмотрел на нее и увидел: глаза ее стали большие, а губы полураскрылись, словно тетка ждала что-то знакомое и очень ей дорогое.
Начался фильм, вспыхнула надпись: «Большой вальс», полилась музыка, и мальчик, уставившись в экран, привычно хотел прочитать: «Этот фильм взят в качестве трофея…» Но этой надписи не было, а шли имена актеров, а потом началось действие. Тогда он почувствовал, как рука тетки дотронулась до его руки, и он услышал ее шепот. Но разобрал только одно слово «Андрей». А ведь мальчика звали иначе!
И мальчик стал мучительно думать, и начал что-то понимать, но это что-то ускользало от него и никак еще не могло дойти до сознания.
А в зале звучала музыка, и на экране красивая женщина в белом платье и широкополой шляпе танцевала с композитором Штраусом большой вальс.
И снова тетка прошептала, и мальчик услышал: «Как это было давно!» И он понял: слова тетки были предназначены не ему. Самой себе говорила тетка, стараясь сделать воспоминание более живым и одушевленным и вызвать образ того, с кем она когда-то смотрела этот фильм.
Мальчик понял еще, почему тетка временами машинально смотрела на пустое место рядом и снова переводила взгляд на экран. Он понял, что она вдруг ушла в те дни, в те годы, в ту далекую и невозвратную страну — юность, и кто-то, о ком она шептала, сидит сейчас рядом с ней и смотрит этот фильм, который они, наверное, любили и видели много раз.
В этот день было три сеанса, и все три сеанса тетка смотрела «Большой вальс». На последнем сеансе она вдруг заплакала, встала и вышла из зала, а мальчик досидел до конца и вместе со всеми вышел в коридор и увидел, что тетка ждет его. Она молчала, как и прежде, и опять не было улыбки на ее лице. Улыбка улетела, словно бабочка.
Тетка взяла его за руку, и они пошли домой.
Дождь перестал. Мокрый асфальт блестел в свете фонарей. Было уже около одиннадцати.
Мальчик спросил:
— А почему сегодня не было написано «взят в качестве трофея?»
— Фильм не трофейный, — сказала тетка, — это американский, старый… довоенный.
— А что такое трофеи? — спросил мальчик.
— Да так, — сказала тетка, — Это то, что берут, когда побеждают. Мы победили фашистов и взяли какие-то фильмы в качестве трофеев.
— А это обязательно нужно делать, — спросил мальчик, — брать трофеи?
— Наверно, — сказала тетка, — я и сама толком не знаю.
— А эта война, зачем она была? — спросил мальчик.
— Война, — повторила тетка, — это трудно тебе будет понять. Подожди немножко. Когда вырастешь — поймешь.
Они замолчали. И уже почти у самого дома мальчик спросил:
— А тот… о ком ты думала, он тоже был на войне?
Тетка взглянула на него, а потом вдруг притянула к себе, но тотчас осторожно отстранила.
— Не спрашивай меня, мальчик, это было так давно… И лучше бы я не смотрела «Большой вальс». Это было так давно, мальчик, — сказала тетка. — Еще когда мы жили не здесь, а недалеко отсюда, в рабочем поселке. Сейчас туда ходит электричка. И ехать туда всего полчаса. И если бы я захотела, я могла бы поехать хоть завтра. И поезда идут часто. Полчаса туда, а через полчаса — новый поезд, обратно.
— А где он сейчас? — спросил мальчик.
Тетка промолчала, и мальчик подумал, что после большой войны, когда тот, кого любила тетка, приехал, он привез кучу фильмов, тогда еще новых, а теперь старых и никому не нужных, и он взял эти фильмы в качестве трофея и, наверно, какой-нибудь из них подарил тетке, а потом у них что-то произошло, так же, как у мамы с папой, и тот исчез вдруг, как исчезает облако, одинокое облако, утонувшее в синеве неба.
Дома мальчик молча пошел умыться перед сном. Он слышал, как тетка снимает свое самое красивое платье, как она вешает его в шкаф. А когда он вошел, она была уже в стареньком халате, на столе стоял чай. И они пили этот чай молча.
Глава вторая. Вещи
Среди ненужных вещей в чулане стоял клавесин. Рядом с ним — старое кресло с вытертым бархатным сиденьем. Это были вещи одного века — восемнадцатого. И хозяйка за совершенной ненадобностью, непригодностью и старостью снесла их в чулан.
Они стояли рядом друг с другом, и казалось, что сейчас войдет сюда, в темный чулан с пауками, великий маэстро Моцарт, сядет в старое кресло с потертой бархатной оболочкой, откинет крышку клавесина и начнет играть. И звуки раздадутся совсем как тогда, когда клавесин был молод, а это было двести лет назад, а может, и больше.
Но никто не входил в темный чулан, где стоял клавесин и старое кресло. Тут были еще и другие вещи: керосиновая лампа, щетка с вытертым до основания ворсом, клетка от птицы — птица, наверное, давно умерла или улетела — и много всякого другого. Вещи никогда не говорили друг с другом. Они как бы забыли даже свои названия, потому что некому было вспоминать о них. А ведь душа вещей — человек.
Лишь иногда, когда мальчик оставался дома один, он выдумывал игру в путешествие. Поднимался на борт своего корабля и, лавируя, плыл по длинному коридору из комнаты тетки. И было пустынно в этом проливе, и не было видно даже далеких островов. А кругом стояла глухая и бесконечная ночь. И потом, проходя мимо кухни и соседней двери, он поворачивал в узкий тупичок, который кончался чуланом. Это и было целью его путешествия.
Он входил в чулан и, постояв некоторое время, зажигал свет. И если в полумраке вещи были как бы к месту в чулане, то при ярком электрическом свете все менялось. Вещи, сложенные, брошенные как попало, словно смущались беспорядка и тихонько пытались спрятаться друг за друга, отступить куда-то в темный угол, но свет безжалостно освещал их, и они удивлялись своей беспомощности и ненужности.
Лишь клавесин весь в шрамах, ободранный и искалеченный клавесин, у которого звучало всего лишь несколько клавишей, стоял гордый, суровый и равнодушный к беспокойству вещей. Он словно оживал в эти секунды, не прятался от света, а, наоборот, радовался ему.
И кресло, стоявшее около него, тоже было спокойно. Креслу было все равно. Кресло было как бы мертвое. Оно еще жило, это кресло. Но его душа давно умерла, потому что душа вещей — человек.