— Хорошо. Только я вначале зайду в библиотеку.

— Зачем, брат, тебе все это?

Кадев имел в виду письма, которые Чарнацкий писал по вечерам. Надо сказать, соседом он был предельно тактичным, и вечерами, когда Чарнацкий в очередном письме убеждал Ирину, что она единственная и неповторимая, Кадев не приводил свою тунгуску.

— Зачем хожу в библиотеку? — Чарнацкий сделал вид, что не понял вопроса. — Возможно, мои записки о поляках в Якутии кому-нибудь когда-нибудь пригодятся.

Материалы о поляках посоветовал ему собирать адвокат Кулинский.

— Кому-нибудь когда-нибудь… «Еще Польша не погибла…»[1] Погибла, погибла. А сейчас гибнет Россия… Что там Россия… Вся наша цивилизация гибнет. И скорбеть нечего, смысла не вижу во всем этом, брат. Вся история рода человеческого — и кто ее только придумал? — не имеет никакого значения. Какая разница, от кого она началась — от Адама и Евы или от обезьяны, от бога или дьявола?

И как бы наперекор этим словам о бессмысленности всего сущего Кадев подошел к окну и распахнул форточку. В комнату ворвался холодный воздух. Табачный дым закачался волнами и потянулся наружу.

Анархист Кадев среди ссыльных выглядел весьма неопрятно: опустившийся, в обшарпанном кожухе, в нечищенных сапогах. Бороду не расчесывал и, пожалуй, более года не заглядывал к парикмахеру. Встречаясь с другими ссыльными, рассказывал всегда какие-то мрачные истории. «От него несет одновременно и водкой, и пессимизмом» — так лаконично и точно сказал о нем друг Чарнацкого Антоний Малецкий. Но Чарнацкий знал, что сосед его моется каждый день, что его обстирывает тунгуска и вообще в совместной жизни он вполне терпимый человек.

Кадев опять глянул на календарь.

— Послушай, брат, а знаешь, что я делал одиннадцать лет тому назад именно в этот день?

У Кадева была феноменальная память на мельчайшие подробности и даты. Он даже иногда зло пошучивал: мол, если б он в свой последний арест принял предложение охранки сотрудничать, из него получился бы второй Азеф.

— Ну откуда же мне знать?

— В этот день я садился на поезд в Иркутске. Весть об амнистии застала меня в Верхоянске, брат. Присоединился к группе большевиков, они торопились и решили ехать на собачьих упряжках в Усть-Алдан. Мороз, пурга, а мы в путь. До Якутска добирались уже на оленях. А здесь, в Якутске, хочешь верь, хочешь нет, так перепугали своим видом губернатора Булатова, этого сукина сына, что он выдал нам прогонные и отправил дальше. Видно, негодяй рассчитывал, что мы или замерзнем в дороге, или мужики нас убьют, или волки растерзают. Голод был страшный, якуты похлебку из соснового лыка варили. На почтовом тракте ни души. Из десятерых трое не добрались до Иркутска. Я чуть не сдох.

А в глазах его Чарнацкий прочел сожаление — нет теперь таких людей. На пароходы нанимаются, в библиотеках работают, драмкружки создают, огороды разводят.

Ждали прибытия поезда. Специального. «Едет! Едет!» — послышались голоса. Люди забрались на деревья, на крыши складских помещений, висели на телеграфных столбах, торчали на заборах. По мере приближения поезда накатывались радостные крики. Полковник в отставке с аккуратно подстриженной бородкой и глазами навыкате в красных прожилках всякий раз, как от железнодорожного полотна доносились крики «ур-р-ра», вытягивался в струнку и выкрикивал: «Мы верноподданные государя императора и тебя, всевышний боже!» Адвоката Кулинского это соседство поначалу раздражало. Но еще больше возмущала его группка молодых людей, устроившихся на будке дорожного мастера, почти над самой его головой. Они кричали и размахивали огромным флагом, полотнище заслоняло адвокату железнодорожные пути и толпу.

— Таня, вы упадете!

— Держите меня крепче!

— Крепче?!

Сверху раздался смех.

«Не понимают важности момента», — возмущался Кулинский. Интересно, многие ли в этой толпе действительно что-либо понимают?

Иркутск еще никого так не встречал. Подобной толпы не было даже в тот памятный день, 16 августа 1898 года, когда прибыл первый поезд. Когда была открыта Великая Сибирская магистраль.

Паровоз предупредительно свистнул, поезд медленно приближался. Кулинского сегодня уже ничто не могло удивить. Он равнодушно принял факт, что на паровозе стоят рабочие из железнодорожных мастерских и размахивают красными стягами. Значит, произошла торжественная встреча ссыльных на Иннокентьевском вокзале, и теперь они ехали на крышах, ступеньках вагонов и даже забрались на паровоз.

— Да здравствуют мученики за свободу! — крикнули с будки.

И опять перед взором Кулинского поплыло красное полотнище, загородив все, а когда наконец оно взметнулось вверх, он увидел украшенный еловыми ветками и стягами вагон, а в дверях — людей в арестантских халатах. Интересно, есть ли среди них поляки?

Белое и красное img_3.jpeg

— За царя, за Россию! — выкрикнул все тот же полковник. Он плакал от радости и стоял, вытянувшись в струнку. Раздались звуки «Марсельезы», рабочие пели «Интернационал».

— Приехал? Скажите, приехал? — обратился полковник к Кулинскому.

— Кто?

— Его высочество!

Кулинский удивленно посмотрел на своего соседа. Безумец. Старческий маразм. Чем все это кончится? Не каждый день рушатся империи!

Он направился к вокзалу — хотелось быть свидетелем всех происходящих событий. В такие моменты почему-то кажется, что у истории свидетелей будут толпы, а проходят годы — и некому подтвердить свершившееся.

Вначале отозвался басом огромный колокол на Тихвинской церкви. С в о б о д а! — поплыло над городом. С в о б о д а! С в о б о д а! — вторили серебристым звоном колокола Спасской церкви и Богоявленского собора, всех двадцати трех церквей Иркутска. Чуть задержавшись, присоединился к этому перезвону неспокойный, напряженный колокол польского костела.

И казалось, что звенит мороз над Сибирью, сама природа славит пришедшую свободу.

23 марта 1917 года в Иркутске праздновали День свободы. На Тихвинской площади было людно. Рабочие и солдаты торжественно прошли перед зданием Городской думы. Несли транспаранты: «Землю и свободу!», «Да здравствует свободная Россия!», «Да здравствует революция!» Из собора выплыла красочная процессия духовенства, впереди — толстенный архиерей, православная церковь выступала в поддержку Временного правительства. Иркутский гарнизон под звуки «Марсельезы» продефилировал перед представителями Комитета общественных организаций. Но Комитет этот с низкой трибуны выглядел жалко, далеко ему было до величественной свиты генерал-губернатора. Начальник гарнизона с пышными седыми бакенбардами шел впереди юнкерского училища, с нескрываемым презрением глядя на ликующую толпу, на новую власть самозванцев. Могильщики России! Негодяи! На лицах юнкеров застыл юношеский восторг, будто вел их не полковник Друбецкий, сторонник монархии, а сама Свобода. «Что может быть прекраснее свободы, — подумал адвокат. — Как это приятно, когда она приходит в один прекрасный день без крови, выстрелов, борьбы». Последняя его мысль свидетельствовала о том, что во время всеобщего ликования адвокат умеет быть сдержанным, ибо хорошо знает, сколько опасностей несет в себе любая сложная ситуация.

Ирина привыкла к тому, что на нее всегда обращают внимание. Но сегодня никому до нее не было дела. Все были словно загипнотизированы, ее то и дело толкали и даже не извинялись. Она видела только головы марширующих юнкеров. Пока проходили первые ряды, ей удалось разглядеть лица с плотно сжатыми губами, а потом поплыли фуражки и глаза, когда же колонна миновала трибуну — только фуражки, одни фуражки. Какая-то из этих проплывающих мимо нее фуражек с красным околышем была на Леониде. Но какая? Она так и не смогла угадать. Подумала, что он должен идти обязательно в первой шеренге. А Чарнацкий как-то сказал ей, что никогда не наденет русский мундир. Но не это задело ее.

вернуться

1

Начальные слова польского национального гимна. — Здесь и далее примечания переводчика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: