Колокольный звон плыл над Ангарой, над заледенелым Иркутском, Ушаковкой, сливался с паровозными свистками, эхом отбивался от заснеженной тайги. Никогда еще так громко не гудели иркутские колокола. Разве что во время страшного пожара, когда горел город, или в 1913 году, когда Россия — от Тихого океана до берегов Вислы — праздновала трехсотлетие дома Романовых.
Адвокату Кулинскому не надо было пробираться в первый ряд. С высоты своего роста он добродушно наблюдал за теми, кто, чтобы хоть что-то увидеть, лез, толкался, шныряя под локтями, тянулся на цыпочках, боролся за место. С высоты своего роста адвокат видел и меньшевика Церетели, и своего приятеля профессора Чернова, и группку поляков, окруживших флаг с надписью «Польская социалистическая партия». Этот наспех сделанный красный стяг раздражал адвоката, ему вспомнились политические споры польской колонии в Иркутске, приведшие к расколу. Проклятые, неистовые свары! Если бы не это, адвокат Кулинский наверняка стоял бы сейчас рядом с Церетели и Черновым как представитель поляков, живущих в Сибири. И получилось, что в День свободы на трибуне нет никого из тех, кто в этом диком краю уже более ста лет страдал, умирал, боролся или, как, к примеру, Кулинский, добился уважения здешнего общества своим честным трудом.
После парада Ирина сразу же отправилась домой. С трудом пробиралась она сквозь плотную толпу. Издалека увидела жениха своей сестры Тани, он стоял с девушкой, держа ее под руку. Ирина хотела было подойти к ним. Но тут девушка повернула голову, и оказалось, что это не Таня.
«Опять этот старикан. Просто невероятно, — подумал Кулинский. — Стоит с буряткой, ишь, вырядилась в европейское платье, да еще разглядывает праздничное шествие в полевой бинокль, а полковник-то вытянулся возле нее в струнку. Если когда-нибудь буду писать об этих невероятных событиях, обязательно упомяну про старикана. Деталь весьма характерная».
— Огонька не будет?
Кулинский только сейчас обратил внимание на мужчину с землистым цветом лица, кожух на нем латаный-перелатаный, а под кожухом — арестантский халат.
— Политический? — спросил он, хотя на этот счет у него не было никаких сомнений.
Пришлось расстегнуть шубу, чтобы достать спички.
— Из Александровского завода.
Похоже, у мужчины была высокая температура: у него неестественно блестели глаза и его лихорадило, несмотря на кожух.
— Я был на вокзале, когда вас торжественно встречали, — решил продолжить начатый разговор адвокат. — Незабываемый, незабываемый день. Сколько энтузиазма, какой восторг! А народу собралось, пожалуй, не меньше, чем сегодня.
Мужчина стоял насупившись и молчал.
— Понимаю. — Адвокат не мог изменить своей привычке: он не должен упустить возможность расположить к себе любого, пусть даже случайно встреченного человека. — Ну, конечно, было бы куда лучше, если б вся эта толпа высыпала на рельсы и не пропустила поезд, который увозил вас на каторгу. Увы, действительность всегда иная. А ведь эти же самые колокола гудели и в день коронации Николая Второго, я сам помню.
— О чем вы говорите? О каких колоколах? Чушь какая-то!
Адвокат, говоривший по-русски без акцента, уловил в интонации мужчины что-то знакомое. И, не обратив внимания на оскорбительный тон, радостно заговорил по-польски:
— Вы поляк?
— Поляк. А в данный момент это имеет какое-либо значение, черт побери?
«Имеет ли значение? Ну и поколение мы воспитали, — огорчился адвокат. — Кажется, его здорово лихорадит».
Мужчина затянулся папиросой и тут же бросил ее. Закашлялся. Кашлял долго, на лбу выступили капли пота.
— Вы больны. Вам нельзя здесь оставаться.
Адвокат сочувственно смотрел на своего соотечественника. «Им кто-то должен заняться, если до сих пор никто… тем более…» Адвокат даже вздрогнул при мысли, вернее, когда почему-то живо представил себе католическое кладбище, похороны. И себя, произносящего речь над гробом.
— Где вы живете? Я вас провожу.
— Колокола…
Глаза мужчины лихорадочно блестели. Адвокат взял его под руку, и они направились к Главной улице. Недалеко от здания Русско-Азиатского банка у адвоката Кулинского была контора и при ней квартира.
Чарнацкий шел по улицам Якутска. На мостовой лежал снег, уже давно побуревшим, выбитый копытами лошадей, оленей, полозьями собачьих упряжек, обледеневшие деревянные тротуары были посыпаны золой. Безопаснее было идти по мостовой: на прогнивших досках легко можно сломать ногу, особенно сейчас, зимой. Он шел мимо высоких заборов из досок и бревен. Домишки за такими заборами давно уже по самые окна осели в землю, и виднелись лишь крыши да дымящиеся трубы.
Ближе к центру тротуары чистили, хотя и не везде. «Не скоро барону Тизенхаузену удастся придать Якутску приличный вид», — подумалось ему. До него донесся веселый, заливистый смех. Дорогу переходили две гимназистки в зашнурованных сбоку сапожках. Судя по всему, торопились на занятия.
В читальном зале в это время бывало мало посетителей. В углу у окна одиноко маячил какой-то гимназист. Катя сидела за столиком дежурной. Она, как всегда, с головой ушла в чтение и не заметила прихода Чарнацкого. С минуту он разглядывал ее. Катя, закончив страницу, перебросила за спину тяжелую черную косу, упавшую на книгу и мешавшую читать. Красивые косы. У Ирины были такие же — толстые и длинные, только светлые. Зачем она их обрезала? Чарнацкий шагнул к столику.
— О, это вы, Ян Станиславович! Как давно вы здесь не были. Я уж думала, не заболели ли вы или не запили, не приведи господь, с этим Кадевым.
В библиотеке обычно она говорила шепотом, поэтому что-то доверительное и сердечное появлялось в их беседе, хотя речь шла только о книгах или о товарищах по ссылке.
— Прошу вас, не целуйте руку. Я никак не могу привыкнуть к вашей польской галантности.
И улыбнулась, желая смягчить свое замечание. Катя Сергеева была удивительно милым, деликатным человеком. Немного сентиментальна, отмечал про себя Чарнацкий, обсуждая с ней прочитанные книги. Это можно было понять, так как Катя начала заниматься подпольной деятельностью еще в гимназии, из-за чего ей и пришлось распрощаться с учебой. Она всю себя отдала делу революции, и вот у нее за плечами уже четыре года каторги, а теперь ссылка.
— И вашего друга Антония тоже что-то давно не видела…
С того самого времени, как занялся новым домом, мог бы добавить Чарнацкий. Вначале бросил рисовать, теперь, наверное, забросит свои записи о якутах.
— Снимите полушубок. Здесь хорошо натоплено. А я вам покажу, что мне удалось раздобыть.
Она вышла в соседнюю комнату, где находились полки с книгами, и вернулась со сложенным вчетверо листком бумаги.
— Копия письма Людвика Яновича.
Янович… Он слышал о нем. И невольно вспомнил недавний разговор с Кадевым о вечной мерзлоте. Янович тоже стал ее жертвой. Никто ее не избежал и не избежит. Всех пронизал ее холод.
Катю удивило, как изменилось лицо Чарнацкого.
— Я думала, письмо вас успокоит. Возьмите его себе. У меня есть еще одна копия.
— А почему в а с интересует н а ш Янович? Простите, быть может, я неудачно выразился. Спасибо вам, я ведь до сих пор не знал содержание его письма.
Обычно он с Катей разговаривал иным тоном, мягче и ровнее. Он симпатизировал этой бескорыстной, полной жажды действий, всегда готовой помочь милой русской женщине.
Сегодня из библиотеки он должен пойти на почту.
— Вы чем-то огорчены, Ян Станиславович. А «Конрад», Янович… «Искра» поместила некролог по поводу его самоубийства. Значит, он и ваш, и наш.
Они продолжали говорить полушепотом. В какой-то момент Чарнацкий непроизвольно посмотрел в угол читального зала, где над толстенной книгой склонился гимназист.
— Не бойтесь. Это порядочный молодой человек, хотя и эсер. Я здесь всех знаю.
Кате можно доверять. Она была опытным конспиратором.
— А мне через несколько дней исполняется тридцать… Даже трудно поверить, что жизнь так быстро пронеслась. Вы не зайдете к Михаилу Абрамовичу? Он у себя.