— Позвольте… позвольте, друзья! Наше собрание, как это указано в афише, должно рассмотреть вопросы взаимоотношений старой, уже поседевшей, простите за некоторую бестактность, польской колонии в Иркутске с теми, кого сюда забросила мировая война, кого освободила из тюрем революция и кого, — добавил адвокат, кинув взгляд на соседа в мундире, — кого, я бы сказал, особо ощутимо коснулись перемены последних месяцев. Считаю, что мы должны заняться наиболее важными для нас всех проблемами, и поэтому сейчас, в этом зале, не будем касаться вопроса, кто к какой партии принадлежит, не будем начинать партийные споры, сводить партийные счеты, простите меня за столь резкие слова. Право, это совершенно неуместно делать сейчас.
Раздались аплодисменты.
— Вы упомянули об офицерах, которые оказались без дела, потому что их выгнали солдаты, — не удержался кто-то из знакомой Чарнацкому группы молодых людей. — В таком случае почему бы нам не заняться судьбой наших весьма влиятельных соотечественников, ранее служивших в охранке?
«Пожалуй, это к острословию не отнесешь», — решил Чарнацкий.
— Собираясь на сегодняшнее собрание и не предполагая, какая мне будет оказана честь — честь ведения собрания, я захватил с собой один из номеров «Голоса Сибири». Позволю себе прочесть вам отрывок из довольно примечательной статьи, так как, увы, в ней хорошо показана ситуация, весьма схожая с нашей.
Адвокат надел очки и вытащил из кармана газету.
— «Мы заворожены шествием русской революции, но при этом напоминаем восторженных шансонеток на драматической, если не трагической, сцене переполненного, хаотического человеческого театра. Нет ни одной национальной колонии, где бы не происходил раскол. И если взять, к примеру, самую маленькую польскую колонию в провинции и подсчитать все политические партии, появившиеся там за последнее время, то после вычета неграмотных окажется, что, кроме руководства данной партии, мы имеем весьма скромную цифру ее членов. И такое положение везде».
Представитель ППС — революционной фракции пытался протестовать, кто-то бесцеремонно укротил его: «Сядь, фрак!» Большинство пришло на собрание, как и предполагал адвокат, узнать о намерениях Комитета увеличить пособия наиболее нуждающимся. Намерен ли Комитет добиваться, чтобы промышленники польского происхождения в первую очередь принимали на работу своих собратьев? Комитет должен настоять, чтобы поляки, имеющие домовладения, сдавали квартиры соотечественникам за умеренную плату. А политических дискуссий хватит, наслушались, сыты ими по горло.
Выступавшие острых вопросов не затрагивали. Так, например, Турский, банковский служащий, долго рассуждал о том, что приезжим следует брать пример с жителей Иркутска, к которым он причислял и себя, то есть не вмешиваться в события, происходящие сейчас в России. Его взгляды были близки взглядам адвоката, хотя в чем-то он шел дальше, считая, что живущие здесь поляки должны сохранять нейтралитет по отношению к двум основным политическим группировкам: к объединению независимой Польши и эндеции[8]. Не позволить втянуть себя в свары, в полемику, поскольку лишь дальнейшее развитие событий сможет их разрешить.
«Да, абсолютный нейтралитет, — подумал Чарнацкий. — Героический! По-моему, они призывают быть по обе стороны баррикады сразу. Только к чему думать о баррикаде! Ведь для адвоката самое главное — переждать. Родственная душа моего друга Долгих…»
Следующим выступал ксендз Пивовар.
— На этой земле изгнания, где мы претерпели столько мук, мы… мы… поляки, возведем здесь, на сибирской земле, шатер братства, единства и любви. — Он говорил тихо, дребезжащим голосом, глаза у него слезились. — Я говорю — шатер, а не массивное здание, так как близок час нашего возвращения, так хотят бог и пресвятая богородица. Собрались мы здесь сегодня, дети мои, с тяжкими мыслями и тоскою в сердце…
Зал слушал в благоговейной тишине.
— Сейчас процитируем что-нибудь из «Ангелли»[9], — съязвил тот же, с козлиной бородкой, стоявший возле Чарнацкого.
И действительно, ксендз, обведя зал выцветшими глазами, умолк на минуту, а затем продолжил:
— Прочту вам, что написано в «Ангелли»: «…я знал отцов ваших, столь же несчастных, и видел я, что жили они богобоязненно и умирали со словами: «Отчизна, отчизна!»[10]
Совершенно неожиданно для себя Чарнацкий почувствовал, как после этих слов у него запершило в горле. Вспомнился рассказ Антония о могиле Пилевского, вытоптанной коровами, о польском кладбище в Александровском заводе.
— Заклинаю вас, я, друг ваших отцов, не пускайте здесь корни, вам легче будет свернуть шатер и поспешить на родину. Вы всего лишь пилигримы на пути в святую землю, польскую землю!
— Долой реакцию и патриотизм!
— Долой!
Кто-то пробирался к двери. Только после того, как нескольких человек выставили из зала, ксендз смог закончить речь.
Чарнацкий уже без особого внимания слушал ораторов. Может, потому заметил, как острословы поодиночке исчезали за занавесом. Очевидно, там был запасной выход. Значит, он выбрал удобное место. Он тоже потихоньку выскользнет. А Кулинского подождет на улице перед гостиницей.
Какие же выводы он должен сделать для себя после встречи с польской колонией? В первую очередь необходимо как-то выйти из-под опеки адвоката, распростершего над ним свои заботливые крылья. Впрочем, переписывать для него документы, получая плату за каждую страницу, еще допустимо… Но никакой должности в Комитете он не примет. Обойдется без этого. Сходит завтра на лесопилку, которая не дает ему спать по утрам. Поскольку мужчин забрали на фронт, должна там найтись какая-нибудь работа.
Он продолжал вышагивать около гостиницы, поджидая Кулинского. Собрание затягивалось. От нечего делать Чарнацкий принялся читать афиши на тумбе. Его внимание привлек яркий рисунок на цирковой афише. «Женщина-змея, Тереза Пшиемская, полька из Варшавы, полна очарования», — сообщала надпись. Кроме аттракциона соотечественницы, предлагалось посмотреть жонглеров-китайцев, наездников-грузин. Иркутск развлекался. Тереза Пшиемская предпочитает честно зарабатывать деньги и не ждать подаяния от Комитета — такой вывод сделал Чарнацкий.
Адвокат вместе с Тобешинским появились в дверях гостиницы «Модерн» последними. Кулинский оглядывался по сторонам в поисках пролетки для председателя.
— О, наш Керенский готов услужить председателю. А вы, коллега?
Около Чарнацкого опять оказался злопыхатель с козьей бородкой. Чего он цепляется?
— Председатель до известных событий был примерным русским верноподданным в будние дни, а поляком только по воскресеньям. Сейчас наоборот: все дни недели он поляк, а по воскресеньям — русский.
— Не понимаю.
— Вы здесь недавно, поэтому вам трудно понять. Вряд ли на это стоит тратить время. Отжившие свое люди, отжившая эпоха, которая никак не рухнет. Ее уже давно нет, и все-таки она есть. Нагромождение впечатлений и непроходимая скукота.
Адвокат, заметивший, с кем беседовал его подопечный, при прощании, когда Чарнацкий проводил его до дому, изрек:
— Нигилисты. Некоторые утверждают, что они остроумны, над их остротами можно посмеяться. Только мне кажется, нет ничего омерзительнее желчного нигилиста. Верь во что хочешь, но во что-то верить надо.
— Ты немедленно должна уйти оттуда. Этого требую я, твой отец.
— Не уйду, папочка!
— А я тебе приказываю. Ты ведь сама, дура, говоришь, что, когда первый раз пришла туда, еще не знала, что там, тьфу… большевики. Думала, обычные солдаты.
— Люди, получше Татьяны Петровны разбирающиеся в военных делах, не смогут сразу сказать, какая часть большевистская, а какая нет. Это факт. Подозреваю, даже сам Аркадий Антонович Краковецкий…
Леонид Львович взял громкий аккорд на гитаре, но, смутившись, оборвал его и принялся разглядывать свои длинные, тонкие пальцы.