Катя вышла замуж уже здесь, в ссылке, но фамилию, как это было принято в среде революционеров, не поменяла, оставила свою.
Ирина написала в одном из последних писем, перед тем как перестала отвечать, что не представляет себе, как можно жить в Якутске.
Муж Кати Сергеевой — Юрьев Михаил Абрамович — был деятелем левого крыла русских социал-демократов. Он, как и Петровский, был членом большевистской фракции IV Государственной думы, с Петровским же Чарнацкий познакомился в прошлом году, когда тот, будучи опытным слесарем, помогал ему ремонтировать мотор «Алдана». Михаил Абрамович всегда ходил в отутюженном костюме, накрахмаленных рубашках, в галстуке и пенсне. Летом носил соломенную шляпу и тогда очень напоминал типичного дачника, случайно забредшего в ссыльный край. Он был старше Чарнацкого, и поэтому в спорах у него частенько проскальзывали покровительственные нотки. Что и говорить, он был начитан, имел твердые убеждения. Ссыльные в Якутске его уважали — ведь за плечами у него была Нерчинская каторга. А те, кто перенес ее, считались людьми особыми, их уже ничто не могло сломить. После Нерчинска Михаила Абрамовича сослали на поселение сюда. Работал он в краеведческом музее, который помещался в том же доме, что и библиотека. Чарнацкий заглянул и к нему. Михаил Абрамович занимался починкой чучела соболя, за долгие годы облезшего и вылинявшего, и, похоже, тщетны были все его попытки придать зверьку надлежащий вид.
— Ничего у вас не получится, — заметил Ян, наблюдая какое-то время за работой Михаила Абрамовича, — чучело сделано плохо, лучше попытайтесь раздобыть новую шкурку.
— А вы чучелами тоже занимались?
У Юрьева был наметанный глаз, он без особого труда разбирался в людях и мог дать каждому точную характеристику. С первой же встречи Яна Чарнацкого он отнес к тем, кто любит подражать сильным, волевым героям Джека Лондона.
— Конечно, занимался.
Михаил Абрамович сделал вид, что не заметил насмешки, поставил соболя в застекленный шкаф рядом с горностаем и лаской и аккуратно вытер руки платком. «Полная противоположность Кадеву. Во всем, — подумал Чарнацкий. — Что же меня притягивает в этом человеке?»
Именно так сказал Юрьев о Чарнацком, когда они говорили о том, почему того арестовали. В каждом поступке человека, даже непроизвольном, имеется внутренний смысл, Юрьев подчеркнул — идейный смысл, хотя он и не сразу виден…
— Садитесь, прошу вас. Катя передала вам письмо? Старая история, потом было Кровавое воскресенье, Ленский расстрел. Много крови пролито в России. Но даже жертвы массового террора не должны заслонять судьбу отдельного борца. Янович был настоящим интернационалистом.
Юрьев почти всегда выдвигал этот критерий, давая оценку человеку.
— А как вам понравилось мое выступление?
Чарнацкий недавно был на докладе Михаила Абрамовича «О путях развития русской революции». И то, что его пригласили, свидетельствовало о доверии. Ян это очень ценил.
— Понравилось. Но сейчас я больше думаю не о революции, которую вы давно предрекаете, а о весне. Когда наконец тронется лед на Лене, не могу дождаться парохода.
— Чтобы вы совсем не одичали с этим Кадевым, приглашаю вас на премьеру пьесы Ибсена, она состоится послезавтра в клубе. Наш кружок втайне готовил ее, это, так сказать, сюрприз. Поставили «Врага народа».
Ибсен в Якутске? Забавно. А почему забавно? Здесь куда больше интересных людей, чем в любом другом большом городе.
— Катя выбрала «Врага народа» из-за образа доктора Штокмана…
— Вам повезло, дорогой мой.
Доктор Баранников мыл руки, с любопытством разглядывая ванную комнату адвоката.
— Он поправится?
Кулинский всякий раз с удовлетворением наблюдал, какое впечатление производит его квартира на тех, кто появлялся у него впервые. Когда в Иркутске прокладывали водопровод, Кулинский один из первых подвел его к своей квартире и выписал английское оборудование для ванной. Сверкающий кафель, фаянсовый умывальник свидетельствовали, как полагал хозяин, конечно, имея в виду еще и библиотеку, о его тесной связи с европейской цивилизацией.
— Не могу обещать, Мариан Константинович. Но это не тиф, болезнь не заразная, думаю, воспаление легких. Двухстороннее и запущенное. Сердце у этого молодого бунтовщика в хорошем состоянии, так что надежда есть. Все, что в моих силах, я сделаю. Завтра рано утром обязательно загляну к вам. Если ночью будет ухудшение, сразу же посылайте за мной своего Никиту.
Кулинский подал полотенце. После того как Баранников установил причину его астматических приступов, он поверил в него и предпочитал своему старому врачу.
— Спешите? Быть может, выпьете чашечку чая? Знаю, знаю, вы убежденный противник кофе.
— С удовольствием. Я так промерз на площади.
Откровенный разговор был весьма важен для Кулинского. Хотелось понять, как доктор относится к тому, что происходит в среде российской интеллигенции. «Ведь именно она будет определять дальнейший ход развития, — подумал он. — В ее руках теперь судьбы России и Польши. К тому же брат Баранникова входит в Комитет».
— Представляю себе состояние Церетели, принимавшего сегодня парад, — начал адвокат, когда они уже сидели в кабинете и пили чай. — Десять лет тому назад, вернее, около десяти, — поправился хозяин, — его, легального представителя русской демократии, члена Государственной думы, арестовали, обвинив в заговоре, потом сослали, и вот теперь в его руках власть над нашим городом и надо всей огромной губернией.
К удивлению хозяина, Баранников поморщился при имени Ираклия Церетели.
— Да, да, конечно, Комитет действует весьма энергично, тут главное — вырвать инициативу из рук Совета рабочих депутатов, где полно большевиков. Брат говорил, что придется арестовать фон Тильца, столь велико возмущение рабочих и солдат. Но, честно говоря, нам, сибирякам, не очень-то по душе, что на ответственных постах — приезжие, чужие. Пусть Церетели делает революцию у себя на Кавказе, а не здесь.
«Сибирь для сибиряков! Старая песенка», — вспомнил Кулинский, а вслух сказал:
— Говорят, генерал-губернатор Тильц, бывший генерал-губернатор, — поправился он, злясь на себя за свою адвокатскую скрупулезность, — весьма прилично держался в критической ситуации. Пригласил представителей Городской думы, общественных организаций, бывших ссыльных в свой «белый дом» и сам сообщил о том, что в Петербурге свершилась революция. Я слышал это от своего давнего клиента, который был приглашен в губернаторский дворец как представитель Биржевого комитета. Он сказал, будто Тильц заявил, что готов служить новым властям. И даже, хотя трудно поверить в столь высокое благородство царского чиновника, вышел из кабинета, дабы собравшиеся могли свободно, без какого бы то ни было давления принять решение.
«Кто бы мог предположить, что здесь революция будет протекать столь спокойно, — подытожил адвокат. — В Петербурге лилась кровь, а у нас…»
— Честно говоря, дорогой мой, лично у меня к царю, да, пожалуй, и к его министрам, нет претензий, они пытались вести державу твердой рукой. Ведь Россия — это вам не какое-то там западноевропейское государство, которое, прошу прощения, можно пешком за один день пройти, она как-никак империя. Здесь надо править, а не философствовать. Что правили бездарно, по-дурацки, тут у меня есть претензии. Возьмите, к примеру, Тильца и то, что делалось у нас в Иркутске после первого марта. Выходит газета «Сибирь», все бросаются, раскупают, так как слышали, где-то что-то происходит, ведь живем-то не на Луне, хотя кругом тайга. Как-никак есть телеграф. А тут получается, что в России нет столицы. Губернатор запретил упоминать. Ни слова о том, какая там погода, молчок. Просто нет Петрограда и нет революции. Конечно, все на это обратили внимание, уж где-где, а в России, дорогой мой, умеют читать газеты — не только то, что написано, но и чего нету. Однако к чему это? Вижу, и у вас лежат номера «Сибири»…
Кулинский с трудом сдерживался, хотелось прервать доктора и рассказать, что творилось с ним в эти дни, полные неуверенности, самых разных слухов, дичайших выдумок. Но наблюдатель, вернее, свидетель, так он определил свою роль на данном этапе, обязан все видеть и все слышать. Необходима аналитическая работа ума. И при этом поменьше эмоций. Эмоции всегда подводили поляков.