Рождество отмечать не стал – не хватило ни сил, ни финансов. Валялся, слушал «волшебный ящик». Устав от вранья, потянулся к народу. Поперся на Дворцовую площадь. Около Александрийского столпа вертелись три Ильича и с ненавистью поглядывали друг на друга. Вид вождей растолкал дремавшую память.
Лет семь мне было. Вполне приличный возраст, вполне самостоятельный человек. Мог подмести полы, сварить вкрутую яйцо и сбегать в магазин. Домработницей мы еще не обзавелись, и все хозяйство держалось на мне. Как-то матушка дала мне бидончик, юбилейный рубль и отправила за молоком. «Сдачу не забудь!» – назидательно сказала она.
Я выскочил из подъезда и пнул дырявый, похожий на велосипедный шлем, мячик. Чтобы случайно не потерять монету, сунул ее в рот. Увлечение футболом едва не загнало меня под грузовик. «Спорт сокращает жизнь!» – визгнули тормоза. Я замер, а Ильич юркнул в желудок: насобачился от жандармов прятаться. «Все – это конец! – мелькнула ужасная мысль. – Ни молока, ни сдачи!»
Делать нечего, надо выдавливать Ильича силой. В самом деле, не возвращаться же домой с пустыми руками! Я притаился за кустами и спустил шорты. Поднапрягся. Ленин ни в какую не желал покидать подполье, мои потуги оказались напрасны. По травинке ползала божья коровка, я смотрел на нее и сожалел, что не родился насекомым. Вот у кого никаких забот! Ползай, где хочешь, да летай на небушко! За пять минут я окончательно разочаровался в порядочности Ильича, натянул шорты и побрел домой. Мать сразу почуяла неладное. Она обладала каким-то звериным нюхом на мои проделки. Ее сверлящий взгляд изрешетил мое тело и превратил в дуршлаг. Размазывая слезы, я признался, как нечаянно съел дедушку Ленина.
На мое счастье мать с пониманием отнеслась к непреднамеренному погребению вождя, дала мне выпить ложку подсолнечного масла и уложила на диван. Ленин оказался живуч и стал проситься на свободу ближе к вечеру. В туалете я слышал, как он звякнул о дно унитаза. «Лысиной шарахнулся!» – злорадствовал я. От моего презрения его отмывала мать. Воспоминания как вспыхнули неожиданно, так неожиданно и угасли.
У Триумфальной арки шоркался Петр I в треуголке, ботфортах, с игрушечной шпагой. Приближаться к близнецам Ульяновым самодержец не решался. Чувствовалось идейное расхождение. Петр I нервничал, одну за другой курил сигареты «Marlboro». Повсюду валялись брошенные им бычки. В стороне от всех держалась Екатерина II в немыслимом наряде, соединяющим азиатскую роскошь с европейской утонченностью. Огромная юбка-абажур с громоздким шлейфом подчеркивала неограниченный круг императорской власти. Екатерина демонстративно нюхала табак и простуженным голосом зазывала гуляющих: «Граждане, не филоним, подходим, делаем снимки!» Желающих не было. Я покряхтел и направился к дому. На носу Крещение. Надо привести себя в должную форму.
Троцкий бросил пить! Страшная новость поземкой прошуршала по двору и забилась в каждую трещину. На мой взгляд – зря! Частенько дороги, которые кажутся верными, ведут на кладбище.
Он не пил уже два дня. Страшный, в депрессивно-агрессивном состоянии Троцкий мерз под околевшим кленом, держа за рога худосочного друга. Ездил он на нем редко, чаще всего выгуливал, как старого пса, с которым сроднился душой. Чего ожидать от алкаша, завязавшего на узел глотку, никто не знал. Подходить к нему не решались. Я оказался смелее: окликнул Троцкого в форточку. Он вздрогнул и поднял обезображенное трезвостью лицо. Основательно подсевшее зрение лишало возможности насладиться видом выздоравливающего организма, но я знал, что лицо собутыльника бледно, как сырая штукатурка. Троцкий глянул на меня утомленными, с красными прожилками глазами, неуклюже отмахнулся и покатил велосипед к арке, выводящей со двора. Больше я его не видел. Как оказалось позже, он уходил в вечность.
В соседнем дворе установили подъемный кран – собираются на чердаке возводить пентхаус для буржуев. Луч прожектора, прикрепленного к клюву механического журавля, лупит в мое окно. Свет льется сквозь гипюровые занавески, в комнате – как днем! Тень от торшера ползет по полу, ломается и устремляется перпендикулярно вверх. Стена напоминает перфорацию. Сюрреализм какой-то. Заснуть не удается. Накатывают воспоминания.
Отец ворочал деньжищами и мог без проблем купить мне отдельное жилье. Но пускать непутевого сына в одиночное плавание не решался. До конца своих дней он считал, что я не готов к самостоятельной жизни. Папаша с упоением садиста рассуждал, как я буду загибаться, столкнувшись с реальностью бытия. После его кончины матушка задействовала черного маклера и приобрела мне квартиру в старом доме. А сама увлеклась скупкой картин неизвестных художников. Она рассчитывала дожить до той поры, когда бездарность станет знаменитостью, а ее домашняя галерея затмит Третьяковскую.
Как-то матушка попросила меня съездить в Токсово к одному непризнанному гению и приобрести что-нибудь из его мазни. Желательно малопонятного содержания. Ей доставляло удовольствие смотреть на работы со следами парадоксальности и бреда. В каждом мазке, в каждой линии она видела нечто, чего не видел сам художник.
Одному ехать не хотелось, и я уговорил соседа, с которым ежедневно резались в секу. Соседом был Троцкий, «иконописец» при кинотеатре – малевал афиши к премьерам фильмов. Проживал он в доме напротив, с разбитым параличом дедом. К себе никого не водил, да и сам большую часть времени просиживал во дворе. Судя по запаху, исходившему от него, Троцкий обитал в помойной яме. Когда «иконописец» узнал цель поездки, то оживился. Стал судорожно потирать ладони и что-то прикидывать в уме.
Вечером того же дня мы пропивали деньги, выделенные на покупку шедевра. Пропивали культурно, в небольшом, похожем на сарай, ресторане. Недалеко от нашего столика отдыхала тетка с прической, как у американской правозащитницы Анжелы Девис. Она ковыряла вилкой золотисто-оранжевый кусок телятины и бурчала под нос. Симпатичный шницель отчаянно сопротивлялся.
Заглушая гул разомлевшей толпы, громыхал оркестрик. Надо отдать должное, громыхал прилично. Лабух колошматил по зубам фортепьяно с такой страстью, что инструмент молил о пощаде. Кто-то заказал «цыганочку». «Анжела Девис» бросила салфетку в тарелку с истерзанным шницелем и выскочила в центр зала. Движения ее тела напоминали синусоиду на экране осциллографа. Трудно было понять, как можно так извиваться и ничего себе не вывихнуть.
Рядом со сценой гуляли джигиты. Продажа гвоздик и мандаринов требовала полноценного, активного отдыха. Откорректировав прилипший к голове «аэродром», усатый абрек небрежно бросил музыкантам мятые купюры и что-то каркнул.
Закашляли барабаны. Торговцы мандаринами, как ужаленные, выскочили из-за стола. Размахивая руками, они вертелись на цыпочках, ходили по часовой стрелке и наоборот. Для полного счастья им не хватало женщин. Они хватали чужих дам и вовлекали их в свой хоровод. Возмущенные до предела аборигены сочли это за оскорбление. Кепки срывались с буйных голов. С матом выплевывались лишние зубы. Царила праздничная, располагающая к веселью атмосфера.
Метрдотель молитвенно вздымал к потолку руки и призывал к порядку. Дипломат из него был никудышный. Говоря прямо – хреновый дипломат! Амплуа коврика ему подходило лучше. По метрдотелю топтались все, кому не лень. Дико визжали женщины, бог войны доводил их до оргазма. Кульминационно в зал ворвались милиционеры. Дубинки быстро погасили межнациональный конфликт. Гладиаторов увезли. Воскресла музыка, закружились парочки. Услужливые халдеи возобновили охоту за чаевыми.
На другой день я привез матушке картину Троцкого. Освободил от серой оберточной бумаги и поставил к окну. Мать долго щурилась, то надевала очки, то снимала. То отходила, то подходила ближе. «Гениально!» – наконец резюмировала она и выдала пять премиальных рублей. Сплошные воспоминания! Не жизнь, а нескончаемое погружение в прошлое.
Тихо; свернувшись калачиком, в водосточной трубе дремлет ветер, с неба сыплет не то дождь, не то крупа. Никакого намека на крещенские морозы. Всюду отвалы рыхлого грязного снега. Народ пришибленный, сгорбленный и злой. Попросил закурить у интеллигентного на вид гражданина. Гражданин оказался редкостной сволочью. Огрызнулся так, что чуть не сделал меня заикой. С радостью бы набил ему рожу, но я воспитанный, рук не распускаю, а ногами до лица не дотянусь. Мерзкий народец пошел, хамоватый.