64
Даже беспорядочное чтение позволяет делать находки, которые оборачиваются откровением. Беспорядок – иная ипостась порядка. Мы не умеем считать его, как считываем ноты, однако можем остановиться как вкопанные, озаренные догадкой, что нам подбрасывают, как говорил первый и последний президент СССР, по другому поводу.
Окаянные дни Бунина в попавшемся под руку издании сопровождались несколькими статьями, в том числе, статьей Го р ь к и й . Они были дружны, Бунин с женой несколько лет кряду гостили у Горького на Капри. Большевики были у власти, когда Бунину позвонили и известили, что Горький хочет с ним поговорить. «Я ответил, что говорить нам теперь не о чем, что я считаю наши отношения с ним навсегда конченными». Отношения были кончены оттого, что Горький принял большевиков и принялся с ними сотрудничать, а для Бунина захват ими России стал незаживающей раной.
Но ошеломил не этот текст, а другой:
Вот уже сколько лет мировой славы, совершенно беспримерной по незаслуженности, основанной на безмерно счастливом для ее носителя стечении не только политических, но и весьма многих других обстоятельств, например, полной неосведомленности публики в его биографии… Все повторяют: «босяк, поднялся со дна моря народного…». Но никто не знает знаменательных строк, напечатанных в словаре Брокгауза: Горький-Пешков Алексей Максимович. Родился в 69-м году, в среде вполне буржуазной: отец – управляющий большой пароходной конторой; мать – дочь богатого купца красильщика… Дальнейшее никому в точности неведомо, основано только на автобиографии Горького, весьма подозрительной даже по одному своему стилю: «Грамоте – учился я у деда по псалтырю, потом, будучи поваренком на пароходе, у повара Смурого, человека сказочной силы, грубости и – нежности…» Конец цитаты.
Неосведомленность публики в биографии.
В среде вполне буржуазной.
Автобиография, подозрительная по одному стилю.
Соединение образа деда с образом повара в один образ сказочной силы, грубой и нежной.
О-мммм. Сакральный звук.
– Лика, послушайте!..
Голос у меня дрожал от волнения.
Лика, по окончании моего чтения:
– Как будто он знал.
– Кто?
– Окоемов.
– Он не знал! Клянусь.
– Почем вам-то знать?
– Я не знаю, а чувствую. Бывают странные сближенья.
– Берем в фильм?
– А разве он будет?
– Никогда нельзя отчаиваться.
Ноосфера вальсировала вокруг меня и соратницы.
Мой солипсизм переходил все границы.
65
По саду бродила женщина с крепким крупом и такими же плечами, прямо падавшие волосы цвета воронова крыла скрывали часть лица, трудно было разглядеть, молода ли, красива ли. Толян нас не представил, она стояла в отдалении, я кивнула, не задержав взора, она тоже кивнула, на этом наше общение, не начавшись, завершилось. Они сейчас же ушли в Толин дом.
Сад опадал которую неделю, который месяц, который год. День был бессолнечный, но янтарь дубов и кленов светился как сумасшедший, отчего-то хотелось плакать.
У Толяна женщина, констатировал муж очевидное. Слава Богу, хотела я показать удовольствие. Не показала. Что-то помешало. Милкина сестра с подругой, приезжавшие к нам, были девчонки, и мне мерещилось, что утешением Толяну послужит девчонка, а не взрослая женщина. Мы ее примем, мы ее полюбим, мы доверим ей нашего Толяна за ее любовь к нему. Эта, пава с плечами, ни к чему подобному не располагала. Около дома стояла красная японка с правым рулем – она простояла остаток дня и весь следующий, с ночью в промежутке. Я решила, что кто-то пригнал машину Толяну для ремонта. Но следующим вечером пава села в нее и уехала. Машина была ее.
Целый день был отдан привычным хозяйственным делам. Муж чинил забор, я собирала павшие сучья и сгнившие штакетины, чтобы сжечь на костре. Муж разогрелся, махая топором и молотком, снял куртку, рубашку, голый торс заблестел от пота, я залюбовалась им, проэкстраполировав, хоть это было неразумно, что невидимая пава может залюбоваться им также, и тотчас вспомнив случившееся на тусовке – со всеми или со мной одной. Этого не хватало, сердито подумала я и, подойдя к мужу, прижалась к его мокрой спине. Ты что, я потный, отодвинулся он. Я ушла. Муж крикнул Толяну, чтобы помог. Толян появился, тоже с голым торсом, он ходил без майки до глубокой осени. Помог. Потом стоял возле костра, курил, смотрел на огонь. Плечистая пава гуляла в отдалении, изредка нагибаясь, срывая запоздалый цветок и задумчиво нюхая его. Мы не говорили о ней. Мы вообще ни о чем таком не говорили. Он курил, я подбрасывала ветки, он поправлял костер.
Вечером, когда она отбыла, он зашел к нам пить чай. Был спокоен. Если и смущен, не подавал виду. Рассказал, что полез в интернет, в службу знакомств, по переписке познакомился с женщиной, красивая, в жизни лучше, чем в интернете, но не красивей Милки, кандидат экономических наук, преподает в университете, не в МГУ, а в каком-то другом, с широким кругозором. Я не поняла, была ли эта кандидат или другая, спрашивать не стала. И муж не стал. Он только укорил: что ж не представил. Толян улыбнулся: рано, не заслужила. Мне понравилось, что он улыбнулся. Душевная кома, в которую человек впал, явно отпускала. Он возвращался к себе, к нам, к жизни. Пиком проклятья был день, когда он сорвал с себя крест и выкинул. До этого ходил к толстобрюхому батюшке в нашу сельскую церковь, плакал, молил о помощи, но какую помощь может оказать толстобрюхий батюшка молодому мужчине, от которого ушла его женщина, – воротился домой Толян неверующим. Широта кругозора – это хорошо, но там, кажется, и широта бедер, хмыкнул мой как будто невнимательный и ненаблюдательный муж и заработал от меня щелбан. Толян опять улыбнулся. Две улыбки за один вечер я положила в карман, где у меня содержались протори, – убытки я держала в другом и не взвешивала, чтобы не знать, что преобладает.
66
ЭЭ не ответил.
Лика уязвила:
– Вы же были единомышленники.
– Единомыслие, Лика, осталось в роте или клане. Единая мысль, одна на всех, работает разве что в исламе, в христианском мире идет война всех против всех, больше скрытая, чем явная, хотя и явная тоже, где каждый выступает со своей мыслью наперевес.
– Ошибаетесь. Общая мысль наперевес вырабатывается в капиталистическом телевизоре не хуже, чем в коммунистическом. Манипуляция сознанием – закон человеческих джунглей. Почему нам не дают сделать неоднозначное кино – потому что требуется однозначное.
– Нам не дают – другим дают. Стечение обстоятельств. Кто бы что ни говорил – личных, а не политических.
– Что-то они бурно стекаются в одну сторону, а в другую – при явном сопротивлении среды.
– Обождите, будет и на нашей улице вторник, – обнадежила я собеседницу.
Лика засмеялась.
– А знаете что? – сказала она вдруг. – Давайте поступим так – вы напечатаете в газете этот ваш текст.
– В какой?
– В Литерной.
– Они не возьмут.
– А вы попробуйте. Есть ведь закон о печати, где записано, что газета должна предоставлять свои страницы для опровержения. Вы их опровергаете, значит, закон на стороне вторника.
– Я напечатаю – и что?
– Когда у нас за плечами будет газетное выступление, легче пробить фильм.
– Вы не простились с этой идеей? И готовы пожертвовать тем, что из фильма уйдет эксклюзив, а перейдет в печатную продукцию?
– Эксклюзив мы добудем, у нас в запасе, по крайней мере, два таинственных года войны, которые я надеюсь расшифровать, а так ни шиша – ни эксклюзива, ни фильма.
Меня не надо было уговаривать. Я мечтала о публикации. Меня надо было уговаривать. Я стеснялась этой мечты. Четко выраженный здравый смысл Лики против моей невнятицы – это был сильный ход. К тому же, приключилось нечто, раскалившее плиту под моей готовкой докрасна.
Облянский-Облов, давно забывший свое неубедительное журналистское начало ради убедительного административного продолжения, выступил на страницах отчасти руководимой им газеты в качестве автора. Он разводил манной каши на киселе, рисуя образ бескомпромиссного художника, воевавшего за гуманизм против фашизма, как на войне, так и в мирной жизни, противопоставляя его высокую нравственность моей низкой безнравственности. Он не постеснялся даже привести пример из собственных кратких взаимоотношений с Окоемовым, когда тот зачем-то позвонил в газету, а после не перезвонил, а потом бросил трубку, когда Облов повел себя как раз не вполне доблестно, за что нынче тускло каялся. Подпустив плоско выраженного ностальгического лиризма, отдающего гнильцой, о прежних доблестных временах, в какие и я, по его признанию, виделась ему исполненной доблести, он горевал о временах нынешних, когда манок сенсации и спекуляции погубил многих, казавшихся ему прежде порядочными, типа меня. Он заходил и заходил с этого, казалось бы, болезненного для моей репутации боку. Однако повторы прежних обвинений в мой адрес, на сей раз упакованные в липкую лирическую обертку, оказались не по мою душу. Душа затрепетала при чтении финальных абзацев.