Я набрала номер Лики и зачитала ей.
Абзац номер раз: «Жена (не хочу говорить – вдова) Василиса Михайловна задумала памятник без лица».
В этом месте я вскрикнула раньше, Лика сейчас, позже вскрикнет редактор журнала, к которому я приду.
Абзац номер два: «Окоемов свой облик не тиражировал. Если кто-нибудь пытался его фотографировать, закрывал лицо руками или поворачивался спиной. Одна из многих странностей его натуры».
В этом месте следовал второй вскрик.
Абзац и вскрик номер три:
«Василиса Михайловна – не скульптор, она не могла знать, какой памятник нужен, знала, какой не нужен».
– Памятник без лица?! – поразилась Лика. – Нет слов.
Возможно, Люсичка хотел выразиться в том смысле, что вдова заказала плиту, или стелу, или прямоугольное надгробье, но, со свойственным ему косноязычием, выразился так, как выразился. Бессознательный прямой звук пробился сквозь.
67
Поздняя осень сидела на скамье третьей между нами. Красивость явилась непрошенной – убогая троюродная сестра красоты, разлитой в воздухе. День был луковичный. Бывает такой золотистый лук, с сияющей тонкой кожицей, сладкий, как яблоко, – так золотился сладкий день.
Я волновалась, но держала себя в руках. Василиса представлялась мне менее масштабной. Я, должно быть, забыла ее истинные размеры. В длинном фиолетовом макинтоше с широкими немодными плечами и высокими немодными буфами, в такого же цвета шляпе с большими полями, она смотрелась причудливо. Стиля в ее наряде не было, но был характер. Губы показались густо накрашенными, приглядевшись, я заметила, что в перерывах между затяжками папиросы она покусывает их сильными прокуренными зубами, потому рот отсвечивал тем же фиолетовым.
Литерная отказала в публикации, невзирая ни на какой закон о печати. Материал поставил в текущий номер редактор толстого журнала, пожаловавшись: вы разрушили для меня последнюю легенду. Разразился шквал звонков. Разные люди судили-рядили о том, к чему не имели отношения. А для кого, как не для них, мы пишем – тут содержится неразрешимое противоречие: мы желаем отзвука, а в то же время мерим любое высказывание высокой мерой, оттого высокомерны. Попытаться сделать то, чего сделать не можешь, даже надеяться не можешь, что получится, и все-таки попытаться. Результат – вечная оскомина, вечно кислая мина, и похвалы не радуют, а укоры больше не задевают.
Звонок Василисы обрушил мнимое межеумочное состояние. Коротко и грозно она назначила свидание на Тверском бульваре. Я пришла второй, она первой. Она слегка подвинулась, чтобы я села, хотя скамейка была пуста. Она курила папиросу за папиросой. Немного осунулась, но не постарела. Не поздоровавшись, заговорила. Ты, дрянь, говорила она, покусывая своим желтым свое фиолетовое, зачем не прекращаешь, зачем снова лезешь туда, куда тебе заказано, один раз охолонили, пригрозили судебной, а то и внесудебной расправой, сдрейфила, замолчала и правильно сделала, я успокоилась, что теперь не вякнешь, тебе хватило, но тебе не хватило, ты опять полезла на рожон, что тебе нужно, скажи, стерва, кино тебе все равно не дадут сделать, это я обещаю, тебе деньги нужны, я дам, тебе слава нужна, напиши что-нибудь стоящее, да любое, я тебе сделаю пиар, какого у Орофеева нет, я располагаю средствами, как никто, ко мне на операционный стол ложится с простатой вся верхушка, вся, понимаешь, за исключением баб, у которых нет простаты, но тебя даже это не касается, кто мужик, а кто баба, а мне стоит шепнуть словечко, и завтра же тебя вознесут, а шепну другое, и тебя не будет, исчезнешь, совсем, с концами, и твоему мужу скажут забыть, как тебя звали, понимаешь!
Все-таки многое оставалось для меня в этой жизни недоступным и необъяснимым.
У нее был прокуренный голос, а у меня слабость к низким женским голосам.
Вы знали, что Василий Иванович сочинил себе военную биографию, спросила я, или это и для вас неожиданность? Не твое собачье дело, сказала она, прикуривая новую папиросу от старой. Из нее била прежняя энергия, и я подумала, что смерть мужа никак не ней не отразилась. Я ошибалась. Она внезапно сильно закашлялась и никак не могла прокашляться, а когда удалось, голос потерял силу, сделавшись сиплым и еле различимым. Я больше твоего знаю, почти шептала она, много больше, чего ты никогда не узнаешь, при моей жизни наверняка, пусть даже тебе удалось собрать какие-то бумажки и опубликовать их, что с того, самых важных бумаг тебе все равно никто не даст и не откроет, ты обращалась в ФСБ, дали тебе, открыли, черта с два, не дали и не открыли, потому что по закону личные подробности такого рода могут открыть только по разрешению самого фигуранта, а если фигурант мертв, то наследников, а я единственная наследница, его и его образа, вообще всего, я выясняла у юристов, и я никогда не дам тебе никакого разрешения ни на что, понимаешь!
Фигурант, да еще мертвый, по отношению к мужу задел меня сильнее хамства в мой адрес. А словечко понимаешь в ее устах парадоксальным образом взывало к пониманию.
Губы прикусывались все упорнее. Фиолет густел.
Я знаешь зачем тебя вызвала, вдруг спросила она. Нет, призналась я. Если до встречи я и конструировала какие-то выгодные для себя объяснения, в ходе встречи они отпали сами собой.
Ты ни звуком не обмолвилась о его последних работах, спасибо, похвалила Василиса, я только не выяснила, держишь ты этот камень за пазухой или такая благородная. При чем здесь камень, возразила я. Она не обратила внимания на мое возражение. Я пришла к тебе с открытым забралом, продолжила она, и жду от тебя того же, тебя попугали, ладно, проехали, это прошлое, оно имеет значение, но не такое, как настоящее, не говоря о будущем, и пока ты ковырялась в его прошлом, полбеды, но если ты позволишь себе залезть в его будущее, тебя ждет беда по полной, понимаешь!
И снова это ее понимаешь звучало до странности родственно, если не по-матерински, то по-дружески, ей-богу. Я ничего не понимала. Что значит его будущее, спросила я, что имеется в виду. Или ты дура, прозвучал ответ, или притворяешься, его будущее – картины, которые он написал и которые принесли ему всенародную славу и будут приносить, народ знает его как гуманиста и патриота и не потерпит изменения статуса, и кто бы и как бы ни стремился его опорочить, выдать за другого, не получится, все будет так, как было, без никаких сумасшедших работ, понимаешь, я не позволю, чтобы кто-то, кому приснилось, что они были, перечеркнул все им достигнутое.
Вы знали, что он показал мне свои сумасшедшие, как вы говорите, работы, углубилась я в самую глубь, мне нечего было терять. Я не знала, отвечала она сипло, я не знала, потому что ничего этого не существует, я угадала, что он опять выкинул штуку, я всегда угадывала, живя рядом, потому что он, при всей своей мощи, был беспомощней ребенка, когда у него бывало в башке такое, что готов был разбить ее об асфальт, и никто тогда не мог поручиться, что из него полезет, то ли дрянь, то ли наоборот, в одну из таких минут он и доверил тебе, и доверился, я же знаю, что для него значило довериться, у него таких доверенных лиц было раз-два и обчелся, проверял и перепроверял, и кто не проходил проверки, он умел сделать так, чтоб они исчезли. Навсегда, перебила я ее, будто Окоемов по-прежнему был жив и угрожал так же обойтись со мной. Навсегда, обрезала она, навсегда из его жизни, но главное, что с закрытым ртом, исчезали и больше не открывали рта, понимаешь!
Мне снова, как уже было, представилась средневековая пытка, после которой человек не мог разомкнуть уст. Вы схожи характерами, прорезалось у меня неожиданное любопытство. Не твое собачье дело, обрезала она опять, как сиамские близнецы. Хорошо, я постаралась быть как можно мягче, а если у кого-то другой взгляд на эти вещи, вообще другой, если я, положим, считаю, что человеческая драма, в любых проявлениях, не может отвратить, а может лишь вызвать большее сострадание. Мне плевать, она скомкала пустую пачку от папирос, плевать на твой взгляд и твое дамское сострадание, ему живому оно не было нужно, а мертвому тем паче, он терпеть не мог этих ваших нервических штучек, как и я, мы другой породы, мы из действующих, а не наблюдающих, мы из героев, а не пораженцев, победителей, а не побежденных, понимаешь!