Где в Мешке или Циркумлуне есть такие поверхности? На память мне пришла только одна: абстрактное панно из тонких сколов редкостного лунного мрамора. Так значит Мэррей, творец этих мозаик, решил включить меня в свой шедевр! Тщательно представив себе вид этого шедевра с позиции зрителей, я пришел к выводу, что общий эффект должен быть поразительным, хватающим за душу, даже исполненным красоты.
Но ведь меня иногда отвязывают, чтобы я мог передохнуть, утолить жажду и голод? Или же я перманентный элемент мозаики? Использовать высокоталантливого актера для подобной цели вряд ли целесообразно, каким бы великолепным ни был бы эффект. Но с другой стороны, художники и фотографы — целеустремленные невежды. Некоторые ни книг не читают, ни в театр не ходят.
Подумав о фотографах, я решил объяснить Мэррею, что моя солидография в натуральную величину, воплощающая нагую агонию, вполне может заменить меня в его мозаике, не только не в ущерб ей, но к заметной ее выгоде. Я же смогу вернуться в Сферический театр Ла Круса, где я совершенно необходим и способен воплощать мои собственные разнообразные внутренние озарения, а не ограничиваться одним-единственным, да к тому же чужим.
К этому моменту ощущение жжения поднялось выше щиколоток.
Тут в моем сумеречном сознании сложилась смутная картина: Рейчел-Вейчел и Фаннинович разглядывают меня со злорадством, и второй говорит: "Совершенно очевидно, иных способов обездвижить его не требуется." А она соглашается: "Это уж точно, Фанни. У него вид, будто его вчера приклеили ведром моментального клея."
Так значит самое хамелеонистое создание на Терре в довершение всего еще и садистка! Оставалось только надеяться, что до возвращения в Мешок я сполна расплатился с моей долговязой возлюбленной монетой, понятной женщинам. Но почему, во имя Плутона, Мэррей связал меня с такой свирепостью? Как жаль, что вторая половина моего пребывания на Терре сохранилась в памяти столь отрывочно! Видимо, приступ гравитационной болезни оказался очень тяжелым.
Теперь в моем мозгу прокручивалась кинолента: Фаннинович отчаянно дерется с Чейзом и Хаитом. Рот профессора разинут, словно он кричит на них, хотя я не слышу ни звука. Время от времени он указывает на что-то позади меня. Противники крупнее него, и все же с одним он несомненно справился бы, но вдвоем они понемногу берут верх, хотя дерутся бестолково, как пьяные. Беззвучно разбилась бутылка, расплескивая содержимое. Почему-то Фаннинович на моей стороне, и я исступленно желаю его победы. Какая-то бессмыслица.
Затем в поле зрения опять всплыла вампирски ухмыляющаяся Рейчел-Вейчел, на этот раз со своим папашей. Внезапно ко мне вернулась звуковая память — Ламар говорил:
— Не тревожься, душка, бумаги эти мы отыщем, даже если понадобится содрать с него шкуру заживо!
По непонятной причине эта кровожадность заставила меня безудержно расхохотаться. Хохот вырывался наружу придушенными и чрезвычайно болезненными всхлипываниями, но он помог мне очнуться. Я с трудом разлепил глаза.
Мое предположение подтвердилось: я был приклеен к шедевру Мэррея.
Однако что-то очень нехорошее случилось с моей памятью: его знаменитая на весь Мешок мозаика вроде была не так огромна и не таких бешеных цветов. Видимо, он ее увеличил и раскрасил семнадцатью красками разных оттенков — а ведь как художник, Мэррей предпочитал тусклые тона. И даже у самого тупого мазилки хватило бы вкуса не замазывать красками призрачные переливы лунного мрамора.
И зачем, кроме меня, Мэррей приклеил к своей переработанной мозаике множество зазубренных осколков коричневого, зеленого и прозрачного стекла, несколько поломанных стульев и столов (как ему удалось выцыганить их у музея Домашней утвари Терры, да еще с разрешением привести их в негодность?), многочисленные подушки, молниевый пистолет, абсолютно целый монокль и — распростертого на спине — Атома Билла Берлсона, мэра Далласа?
Последняя деталь разом возвратила меня к реальности. Я никак не мог поверить, чтобы Берлсон принес себя в жертву на алтарь искусства. Особенно ради чужого шедевра, хотя сам я при определенных обстоятельствах на это и способен.
Нет. Бесспорно, я вновь находился в патио губернатора Ламара. Вчера вечером тут произошла порядочная заварушка. Берлсон, обнаружил я теперь, лежал в тени и храпел, как крепко нализавшийся пьяница, а жжение в моих нижних конечностях, которое уже достигло колен, объяснялось солнечными лучами, озарявшими все большую часть патио.
Нет, необходимо что-то сделать, прежде чем они доберутся до моего живота и груди, твердил я себе — и вдруг осознал полнейшую свою беспомощность.
Экзоскелет и мешковый костюм у меня забрали. Миллионы невидимых волосков, приковывавшие меня к полу, были просто тяготением Терры. Я мог шевелить пальцами на руках и ногах. Я мог опустить нижнюю челюсть, а затем вновь сомкнуть ее с верхней. Вот и все. Положение головы лишало меня возможности посмотреть на живот и ноги. Я видел только часть левой руки, там, где ее не заслоняла щека, лежащая на ней.
Мой взгляд скользнул по сторонам. Пейзаж, такой романтичный вчера вечером, теперь выглядел унылым, спаленным солнцем — и очень напоминал лунный. Усеченные конуса — и малые и большие — колебались в жарком мареве, точно шахматные фигуры, набросанные компьютером. И больше ничего, кроме равнины, серо-бурой от пыли. Если не считать огромного бассейна, все казалось таким же сухим, каким я ощущал свой рот.
Над бассейном затрепетали два крохотных лоскутка черно-оранжевой вышивки — Рейчел нашла очень точное уподобление. С жадной тоской, почти с преклонением мой взгляд следовал за восхитительно прихотливым полетом порхалочки. Ведь "бабочка", несомненно, словечко, рожденное каким-нибудь анекдотом. Как может летать бабочка, то есть легкомысленная бабенка? Все мои атомы устремились к этому изящному капризному созданию, благоговели перед ним. Порхалочка победила тяготение, a Homo christophorus sculliansis сдался ему. Продолжая прихотливый полет, она исчезла из моего поля зрения.
Жадная тоска во мне усилилась, но теперь ее объектом стал мой экзоскелет, словно он был моим металлическим сиамским близнецом, моей женой-роботом, с которой я только-только вступил в брак.
Видимо, его с меня сняли ночью, пока я все еще был без сознания после прикосновения черной волшебной палочки Рейчел, или же меня дополнительно занаркотизировали, якобы для того, чтобы полностью лишить возможности сопротивляться, или в порядке пытки, а на самом деле таким способом Рейчел-Вейчел и ее папаша хитро заполучили мой мешковый костюм с целью завладеть заявкой и картой Чокнутого Русского. При этой мысли я усмехнулся, хотя это было мучительно для гортани.
Я внимательно осмотрел часть патио, доступную взгляду. Моей надежной титановой опоры нигде не было видно. Но ее могли спрятать за спинкой какого-нибудь ложа.
Возможно, глупо было предполагать, будто мой экзоскелет брошен где-то тут, и все же я не терял надежды. Конечно, Фаннинович забрал бы его с собой, будь это ему по силам, однако последнее, что сохранила моя память, был момент, когда Чейз и Хант с энтузиазмом мутузили профессора. Скорее всего, он покинул патио под стражей или на носилках.
Экзоскелет могли убрать из инстинктивной любви к порядку или из элементарной предосторожности. Но не позаботились же убрать Берлсона, который продолжал храпеть с прежней естественностью!
Да и почти все остальные к тому времени напились почти до бесчувствия. Не унесла ли его Рейчел? Чтобы гладить и целовать в постели? Чушь! Она меня ненавидит.
Я вспомнил, как во время драки Фаннинович указывал на что-то позади меня. На что? Ну, конечно же, на снятый с меня экзоскелет! Почему бы я чувствовал, что живо заинтересован в исходе драки, если бы она завязалась не из-за моего экзоскелета? Я возжаждал невозможного: повернуться и посмотреть в другую сторону. Хотя что пользы смотреть на него? Почувствую себя даже еще более скверно, только и всего.