Но сколько потом он ни перекладывал колоду, ему все выпадали пики: дама пик, семерка пик и туз пик. Измена, разлука и удар.
Теперь он сидел на нарах и перекидывал карты в третий раз.
Его сосед по камере, широкоплечий черный гигант, с великолепными казачьими усами и всклокоченной дикой бородой, стоял около окна, смотрел, как пономарь борется со счастьем, и вполголоса рассказывал :
- "Ты лучше, говорит, сознайся сам, по чистой совести сознайся и открой, что ты против ее императорского величества замышлял. Ты не скрывайся, говорит, все равно мы о всем уже наведаны" - это он мне, Державин. "Коли так, - говорю, - что же, ваше благородие, меня пытать изволите?" - "А я, - говорит, - единственно твоего сознания хочу. Для твоего же облегчения. Ты - дурак, и этого не понимаешь". - "Не было, говорю, в сем деле моего начала и быть не могло, ибо я к злодеям исключительно по своему малодушию и глупости примкнул, в чем перед вашим благородием и винюсь", а он мне, Державин-то, и говорит...
Пономарь собрал колоду и стал ее тасовать, искоса поглядывая на рассказчика.
- Да, он мне и говорит: не губи себя, Иван. Эй, не губи. Я твоего живота не желаю. Мне, говорит, только нужно раскрыть всех тех душегубов, кои кровью человеческой питаются. Ты для меня ничего. Просто свидетель. Расскажи мне все - я тебя и отпущу, пожалуй.
- Как же, он отпустит, - усмехнулся пономарь. - Не для того он брал, чтобы отпускать.
- Вот, вот. Я ему и говорю.
Пономарь снова собрал карты, стасовал их и стал веером раскидывать по нарам. Справа легла шестерка, слева дама пик, посередине два туза. Пономарь задумался, соображая их значение.
- Опять выпадает дорога, - сказал он через некоторое время. - Измена, дорога и через нее нечаянная радость. Беспременно на допрос вызовут.
Рассказчик присвистнул и сплюнул на пол.
- Как же, дожидайся, вызовут, - сказал он протяжно. - Меня этак уже вторую неделю вызывают. Пустое все это занятие - на картах гадать.
Пономарь собрал карты и, вздохнув, спрятал их под рубашку.
Наступила тишина.
- Так вот я и говорю, - неожиданно сказал рассказчик. - Если вы доподлинно обо всем знаете, то зачем же меня пытать изволите, я от своей правды николи не отрекусь. Где виновен, - там виновен доподлинно, а где нет моей вины, то о сем не могу на себя наговаривать. Вот.
В камере было тихо. Через узкое, засахаренное морозом стекло четко выделялись силуэты железной решетки и отпечатывались на покатом полу темницы очень черными, почти осязаемыми брусками.
Пономарь перекрестился, подложил под голову какой-то узел и кряхтя растянулся на нарах. Однако постель, состоящая из досок да скудного тряпья, была так жестка и неудобна, что он еще долго кряхтел и ворочался, пока не заснул.
Бывший бургомистр Иван Халевин, тот самый, который отворил ворота злодейскому атаману, сидел на нарах, насвистывая вполголоса какую-то песенку, и покачивал ногой в такт своим мыслям. Глаза у него были большие и печальные, как у очень усталого человека. Под запекшимися белесыми губами дико и нелепо торчала растрепанная борода.
Бывший бургомистр думал о доме.
Пономарь спал и видел во сне, что его вызывают на допрос, пишут какую-то бумагу и объявляют об его невиновности.
Посапывая от наслаждения, он видел, как его ведут по коридору, подводят к тяжелой, окованной железом двери и отворяют ее настежь. "Иди" - говорят ему. И вот он, не веря своему счастью, идет по широкому тюремному двору, и ветер дует в лицо, и снег сухо хрустит под его ногами, и горячее зимнее солнце светит ему в глаза, а за деревянными воротами слышно, как ходят и разговаривают люди, лениво лают откормленные здоровые псы, кто-то играет на флейте и скрипят, скрипят по сухому снежному насту деревянные розвальни.
Он лежал, булькая губами, во сне улыбался, ворочался и не видел, как тихо отворилась дверь, вошел солдат и вызвал на допрос его соседа.
V
Они поднялись по длинной скрипучей лестнице и вступили на галерею.
Через плохо заделанные окна дул колючий зимний ветер, и от него у Ивана Халевина подломились колени и сладко заныло в висках. Чтобы не упасть, он широко расставил ноги и схватился одной рукой за стену. Он знал: показывать слабость было нельзя. Однако часовой сегодня был особенный. Он смотрел с явным сочувствием на узника и, когда тот побледнел и мелко закачал головой, как бы желая стряхнуть боль, даже сделал к нему быстрое, хватающее движение.
- Мутит? - спросил часовой.
Иван Халевин, бывший бургомистр и состоятельный человек, взглянул на него диковатыми, красными от слез глазами.
- Не дай бог, как мутит, - сказал он тихо. - В камере у нас вонь и сырость. Все стены грибом пропахли, а здесь, как ветром пахнуло, так у меня голова и зашлась. - Он тяжело дышал. - Постоим немного... Можно?
- Отчего не постоять, постоим, - охотно согласился часовой и остановился, опираясь на ружье, как на палку. - Ты, я смотрю, совсем поддался. Тебе бы воды сейчас холодной и тряпку к голове, оно бы и прошло.
В конце коридора отворилась дверь.
VI
В конце коридора отворилась дверь.
Следователь - господин Державин - сидел за столом, как в крепости.
У него было удлиненное, желтоватое лицо с тяжелой, немного отвисшей книзу лошадиной челюстью. Около левого, зорко сощуренного глаза время от времени пульсировала какая-то невидимая жилка.
- Ну, садись, Иван Халевин, - сказал он радушно, показывая глазами на стул. - Садись, садись, будем разговаривать.
Он нагнулся над столом, пошарил среди беспорядочной груды бумаг и придвинул к себе лист, разграфленный прямыми линейками и густо записанный со всех сторон.
- Как здоровье? - спросил он приветливо. - В камере-то, в камере не душно? Ты последний раз что-то выглядел неважно. Как теперь, ничего себя чувствуешь?
Иван Халевин чуть заметно улыбнулся. Он давно знал всю предварительную процедуру допроса и не возлагал никаких надежд на ласковую заботливость следователя.
- Всем доволен, ваше благородие, - отвечал он устало и даже без особой насмешки. - Камера сухая, света много, тепло, ничего больше и не нужно.
Следователь смотрел на него с явной издевкой и молчал.
Иван Халевин несмело взглянул ему в лицо.
- Я вот бы что у вашего благородия просил - жену бы мне повидать. Вот сердце изболело, как она там одна управляется с домом.
Державин молчал и улыбался.
Но Иван Халевин уже заметил, что он проговорился, и, стараясь не дать следователю воспользоваться его слабостью, быстро добавил:
- А то и не надо. Только ее, пожалуй, расстроишь. Мне ведь ничего, мне хорошо. Сожитель попался по камере старичок, тихий такой. Каждый день божественное поет и сам камеру подметает.
Державин все молчал и тяжело смотрел на него. И от этого неподвижного, открытого взгляда Халевину стало ясно, что следователь заметил его слабость. Он беспокойно заерзал на своем стуле.
- И окна на восход, - сказал он почти жалобно. Следователь встал с кресла.
- И окна на восход, - охотно подтвердил он и улыбнулся. - Что же тебе надо, что же тебе надо, Иван Халевин? Сиди целый год и богу молись. Старичок сожитель из божественных. Тепло, сухо, солнышко светит...
Он быстро подошел к арестованному и взял его за плечо.
- Хорошая камера, и окна на восток, и старичок божественный, и кормят вволю, а хочется на волю. Ведь хочется? - спросил он в упор. - Конечно, хочется, - ответил сам себе следователь. - Пора, пора на волю. Засиделся ты здесь, зачаврел. Жена-то, чай, ждет не дождется...
Иван Халевин молчал. При упоминании о жене у него опять заломило в висках и такая тупая, нестерпимая боль охватила все его тело, что если бы он был один, то, верно, расшиб бы себе голову о каменную стену. И в то же время не хотелось ни метаться, ни плакать. Он сидел, укутанный в свое дикое тряпье, и молчал.
Следователь все не спускал руки с его плеча.