И она, кусая губы, чтоб не заплакать или не крикнуть, быстро пошла, потом побежала и, наконец, бросилась, почти упала с ним рядом на колени и молча, жадно обхватила ладонями его лицо, повторяя одно только слово:

- Мой, мой, мой!.. - как заклинание, которым можно заглушить страх, отогнать опасность, не допустить беду, вымолить себе счастье.

Еще в тот момент, когда у соседей залаяла собака оттого, что в заколоченную калитку постучал кто-то чужой, Платонову показалось, что это должно иметь к нему какое-то отношение. Потом он услышал шаги во дворе, сначала нерешительные, какими входят, осматриваясь, в незнакомое место, потом убыстряющиеся - шаги человека, который увидел, потом стремительно приближающиеся, бегущие, направленные прямо к цели шаги и короткое дыхание, и лицо его сжали с двух сторон горячими ладонями, и он почувствовал то, чего никак не ожидал, представляя себе этот момент: как будто эти полукольцом обнявшие его лицо ладони заслонили разом весь остальной мир.

Мгновенно он испытал новое, расслабляющее наслаждение почувствовать себя беспомощным, которого защищают, больным, которого жалеют, одиноким в тот самый момент, когда он перестает быть одиноким.

Разве все его мучения, начавшиеся после того письма, не просто мысли, рассуждения, то есть воздух, дым? А эти горячие, знакомые, с силой прильнувшие ладони разве не живая правда, реальность, к которой можно протянуть руки, обнять, обхватить?

Он почти погладил ее руки, осторожно отводя их от своего лица. И если она поняла вдруг, что вовсе еще не все хорошо, то только по тому, как он напряженно улыбался в ответ на ее первые, беспорядочные расспросы, и главным образом по тому, как он, разговаривая, старался застегнуть у себя на груди пуговку грязной солдатской рубашки. Она смотрела на эту пуговку, которая сейчас же опять расстегивалась, выскакивая из слишком просторной петли, и думала, что он старается застегнуться от нее и, значит, все очень плохо.

Он молчал, напряженно улыбаясь, и она, чувствуя на себе все нарастающий груз этого молчания, быстро встала, тряхнула головой и, протянув руку, сперва дотронулась ею, а потом осторожно положила ему на плечо.

- Рубашка на тебе какая грязная... Можно, я постираю?.. Ох, как я тебя разыскивала!.. - она покачала головой и вздохнула.

Платонов не сразу понял, что она говорит. Он поднялся с земли в теперь стоял перед ней, по-прежнему горбясь и чувствуя сейчас только то место плеча, на котором лежала ее рука.

Он знал, что она не умеет и не любит стирать, и то, что она теперь сама просила, как милости, чтоб он дал ей постирать, вместо того чтобы обрадовать или умилить его, разом вернуло мысли в старое русло, ко всему тому, о чем думал он все эти месяцы.

- Как разыскивала! - с робким оживлением она опять покачала головой и усмехнулась, оглядываясь на пройденное. - Не знаю, как я тебя нашла только... А все-таки вот нашла.

- Нет, - тихо выговорил он.

Она молчала, надеясь, что не так поняла его. Потом все неуверенное оживление покинуло ее. Она отпустила его плечо.

- Не нашла?.. Да, я теперь вижу...

Давно уже стемнело, и теперь отовсюду через открытые окна доносились негромкие голоса людей.

Когда ветер, налетая слабым и теплым дуновением, тормошил и отворачивал листья, отовсюду с увитых густой зеленью террасок просвечивали огни зажженных на открытом воздухе ламп.

Согнувшись на деревянной садовой скамейке, обеими руками держась крепко за края, приняв невольно то самое положение, в котором он провел самые скверные минуты в поезде, сидел и слушал Платонов. Он сидел, как человек, терпящий сильную и долгую боль, переводя дух короткими вздохами, и сейчас же с силой зажимал дыхание, напрягаясь для борьбы с новым приступом.

Тамара сидела рядом, но не поворачивалась к нему, а, тоже опустив голову, говорила, говорила. Ее слабый и торопливый голос то и дело срывался от волнения, и тогда она с нетерпеливой досадой, коротко кашлянув, еще быстрее продолжала говорить:

- ...плохо, плохо мне было, так плохо, я всякую надежду потеряла на все хорошее. И писем не было, не было. Я перестала верить, что ты вернешься, я перестала верить даже, что мы когда-то были вместе, все казалось мне сном... Я только знала, что я одна, одна и всегда буду одна, и мне было очень страшно одной... И не было писем, опять все не было... Ты что хочешь думай, только не думай, что тут была какая-то радость... Эх, нет, это не от радости... и пусть его не было бы на свете...

Он слышал по голосу, что она вся с ожесточением сжалась, говоря это, и плечи ее передернулись от мутного воспоминания о чужом для нее человеке.

Как тогда в вагоне, он с силой сдавил пальцами края скамейки, чтоб не сорваться. Как она могла сказать сейчас о "нем"...

Она что-то опять говорила, кажется, повторяя почтя одни и те же слова.

Тогда он, наконец, давая волю теснившему грудь дыханию, заговорил:

- Зачем же ты мне все это говоришь? Неужели ты оправдаться хочешь? Разве ты сумеешь за себя столько сказать, сколько я сам за тебя скажу? Ты десятой доли не скажешь. Разве кто-нибудь на свете нашел бы столько слов в твою защиту, сколько я?

- Правда? - спросила Тамара, еще не понимая, плохо это или хорошо для нее - то, что он говорит. И, путаясь между надеждой и страхом, опять торопливо заговорила: - Ведь я понимаю. Пускай я тебе больше не жена, хорошо? Только позволь мне остаться. Можно мне не уходить? Я побуду с тобой, пока ты не поправишься. Когда ты выздоровеешь, - если захочешь, ты мне скажешь, и я сейчас же уйду. Я больше ничего не стану просить у тебя, я уйду.

Платонов выпустил край скамейки, разжав онемевшие пальцы, и качнул головой:

- Нет, Тамара. Слишком уж я тебя люблю. Понимаешь? Если б я только тебя любил немножко поменьше и ты бы немножечко похуже была для меня, я бы рукой махнул.

Теперь Тамара видела, что все плохо, очень плохо.

- Может быть, ты меня когда-нибудь... не скоро... потом... все-таки сможешь простить? - и услышала, как он трудно, громко вздохнул с досадливым, горьким смешком.

- Простить? - Он покачал головой, с жалостью к ней и к самому себе. Откуда же у меня такие права: судить, прощать? Разве же я сужу? Да как я скажу тебе "позабыл"? Обману. Не позабуду ведь.

Она перестала бороться. Покорно спросила:

- Теперь ты меня забудешь?

- Никогда не забуду, - сказал Платонов. - Только не надо тебе больше об этом думать.

- Я знаю, - согласилась Тамара, - я теперь все знаю. Мне уйти?..

Вдруг он понял, что стоит под деревом тут же, где сидел один несколько часов назад, и Тамара была сию минуту рядом с ним, живая, настоящая, не приснившаяся. И вот она уже уходит, она уже ушла, и еще слышны ее шаги.

Он подумал, что, наверное, представляется ей сейчас беспощадным, твердым и сильным. Если бы она знала, до чего он слаб сию минуту, как ему смертельно жалко ее. У него совсем не осталось сил и злобы больше не осталось. Он устал один, и она ему бесконечно нужна. Просто он не может без нее. Если б только немножко поменьше он ее любил, можно было бы жить. Ведь живут же люди. Почему ему больше нужно, чем другим?.. Вот стукнула калитка. Как она смела его послушаться и уйти? Она должна еще хотя бы на минуту вернуться.

Она не вернулась, и он почувствовал, как страшная усталость наливает свинцом все его тело, голову, ноги. Он опустился на землю и сел, прислонясь спиной к дереву, но и сидеть ему показалось трудно, и он лег на бок, лицом вниз, и тут же почувствовал, что его трогают за плечо, и прежде чем он успел выпрямиться и сесть, он услышал ее дыхание около своего лица и детское, беспомощное, короткое, все убыстряющееся всхлипывание, и ее руки, срываясь и опять торопливо цепляясь за плечи, стали тянуть и дергать, стараясь его поднять.

Он сел, и она, стоя на коленях рядом, заплакала, уткнувшись лбом ему в плечо, и все повторяла:

- Я уйду сейчас... Я уйду сейчас...

Кажется, он гладил ее по голове, поражаясь, до какой степени его ладонь не отвыкла, не забыла, будто отпечатала в себе ощущение этих слишком легких, пушистых волос.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: