Ольга встрепенулась и отошла к столу, опустив голову. Она уже догадывалась, к чему он ведет.
- Я еще никогда вам этого не говорил, но вы хорошо знаете, Оля, что я люблю вас, - выпалил одним духом Мишко и, словно испугавшись собственных слов, прислушался, не раздались ли они в коридоре.
Но там слышались другие звуки. Стучала пишущая машинка. Кто-то громко спрашивал по телефону про количество людей на хлебозаводе. Кто-то просил воды для раненых. Над головой дрожал каменный потолок, потому что наверху началась бомбежка.
- Я давно хотел вам об этом сказать, Оля, но не решался. Просто боялся. А дальше молчать не могу. Я люблю вас, Оля. Слышите? Люблю…
Ольга растерянно проводит пальцами по краю стола. Ей так трудно, так больно! Она не хочет обидеть славного, храброго парня. Но и обманывать его она не может. Она должна сказать ему всю правду. Хоть и горькую, но правду. Так ее приучили с детства, так она и поступает всегда.
- Мишко, я не скрываю. Вы мне тоже нравитесь… По… Но мы можем быть только друзьями. У меня есть жених. Он воюет в Ленинграде. Вон под подушкой его письма. Я люблю его. Мы дали друг другу слово. Мой отец, вы знаете, эвакуировался с Морским заводом на Кавказ и живет теперь в семье Сашка… Вы не сердитесь на меня, Мишенька. Я очень прошу вас. Давайте будем и дальше хорошими друзьями…
Бойчак кусает побелевшие губы, глотает застрявшую в горле комом слюну и тяжело дышит, словно ему не хватает воздуха. Он хочет рвануть тесный ворот кителя, может, от этого хоть немного полегчает. Но берет себя в руки. Крепко сжав губы, тяжело вздыхает, словно насильно выжимает из себя:
- Спасибо, Оля, за откровенность.
И подает девушке руку.
- Подождите! Куда же вы так скоро? - останавливает его Ольга. - Мы же снова друзья. Там в коридоре кто-то ходит. Наверное, с вами пришел?
- Это наш Павло, врач, - нехотя говорит Мишко.
- О! Так зовите его сюда. Чего он там прячется? - И, выглянув в коридор, позвала врача: - Павло Иванович, прошу в дом. Что вы прячетесь?
- А я не прячусь, Оля. Я ждал, пока вы закончите разговор. - Заброда вошел и, взглянув на хмурого Мишка, все понял.
Ольга бросилась к тумбочке, и на столе одна за другой появились три чашки чаю, а на тарелке три кусочка сахару и три черных сухаря.
Чай был не очень горячий, но заварка настоящая, крепкая и душистая. Мишко с Павлом выпили его одним залпом, оставив на тарелке сахар и сухари.
Сквозь приоткрытую дверь видно, как с улицы принесли на носилках тяжело раненную, стонущую женщину и плачущего ребенка.
Павло вздохнул:
- И здесь фронт.
- Да разве в Севастополе есть тыл? - удивилась Ольга. - Нет. Давно уже нет.
Она пожала на прощание Мишку руку, но не выдержала его грустного взгляда и вдруг, приподнявшись на цыпочки, обняла его:
- Мишенька, вы такой хороший… Такой хороший… - Отвернувшись к тумбочке, Ольга заволновалась: - Подождите-ка! Я вам подарки передам. Как можно без гостинца в окопы возвращаться? Нельзя… Да куда же я их задевала? Ага. Вот они где… Вот!
И подала каждому аккуратно завернутый в бумагу сверточек, проводила до самого выхода, по крутым ступеням. Там еще раз тепло и приветливо распрощалась, приказав Бойчаку, чтоб ничего дурного не думал о ней да чтоб и впредь приходил в гости, когда будет в Севастополе.
Над городом стлался едкий дым от пожарищ, столбом стояла пыль от только что разорвавшихся бомб. Ветер доносил дружные голоса женской спасательной команды, которая где-то совсем рядом разбирала завал, разыскивая под ним засыпанных детей. Война вошла в Севастополь грозной поступью, и остановить ее уже никто не мог.
Павло с Бойчаком отбежали за каменную скалу, нависавшую над морем, и врач сказал:
- Давай-ка взглянем, что это за подарки такие?! Может, опять опасная бритва? Я уже получил их штук пять.
- Не знаю, - равнодушно сказал Мишко и закурил.
- Нет, что-то тут не так, - удивленно сказал Павло, внимательно рассматривая сверточек.
На чистом листе бумаги, перевязанном шпагатом, стояла четкая карандашная надпись: «О. Горностай. 400 гр.».
Врач развернул бумагу. Там лежал кусок черного горьковатого севастопольского хлеба, который пропах дымом войны. Такой хлеб был и в пакете Мишка.
- Подожди-ка, - сказал Павло. - Что же это получается? Ольга отдала нам свой пай хлеба. Так или нет?
- Так, - глухо бросил Мишко.
- Но ведь она получает в день не четыреста, а восемьсот. Такая у нее дневная норма. Я точно знаю.
- Ну и что из этого? - равнодушно спросил Мишко.
- Как это «что»? - возмутился Павло. - А зачем же тогда тот, кто выдает хлеб, разрезал ее дневную норму на две части, и написал на каждой ее фамилию, и указал, что там именно по четыреста грамм? Ты что-нибудь понимаешь в этом деле или нет?
- Да отстань ты от меня! - сердито бросил Мишко. - Ничего я теперь не соображаю. Ничего…
- Нет, я этого так не оставлю! - выкрикнул Павло. - Я должен все выяснить. Давай свой пакет. Я побегу сейчас к ней, а ты подожди меня здесь. Побегу и, если она оторвала от себя, сразу ей и возвращу. Ты не против?
- Нет. Возвращай, - сказал Мишко и сел на камень у самого моря.
Павло скоро вернулся. Но не один, а с Крайнюком, видимо рассказав ему по дороге о неудачном разговоре Мишка и Ольги. Поэтому-то Крайнюк и шел такой хмурый и молчаливый, что с ним случалось редко.
Чтобы предупредить лишние расспросы о неудачном сватовстве, Мишко первый спросил:
- Ну, что там? Чей это хлеб?
Павло показал ему оба свертка, вполголоса объяснил:
- Я же знал, Ольга получает восемьсот граммов, но половину отдает сиротам. Добровольно. Значит, ежедневно у нее получается только лишь четыреста граммов. И вот она нам отдала свой пай за два дня. Хорош подарок, нечего сказать. А сама что будет есть?
- Что же ты не вернул ей? - бросился к нему Мишко.
- Кому?! Она уже куда-то улетела. А секретарь их не захотел взять. Еще и пристыдил меня. Говорит, подарки возвращают только злые люди… Вот и разговаривай с ним.
Крайнюк прислонился плечом к скале и начал что-то записывать в блокнот. Наверное, этот разговор о севастопольском хлебе, которого теперь было в обрез не только в городе, но и на фронте.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Крайнюк давно забыл, что такое страх. Им овладело какое-то тупое холодное равнодушие. Он почти не реагировал на надоедливое завывание бомб и снарядов, с самого утра до поздней ночи сеявших вокруг смерть. Он терпел голод и жажду, давно забыв название дням, потеряв чувство времени. Помнил только числа, которые проплывали перед глазами ежедневно на первой странице газеты.
Газета теперь выходила небольшая. Ее печатали на ручной машине, которую крутили по очереди рабочие и журналисты. Типографию разбомбило, когда она переезжала с винзавода ближе к Северной стороне, куда шло направление основного удара врага. Тогда погибли многие служащие редакции и шоферы. А живые работали за мертвых. Один за троих. Газета должна была выходить ежедневно. И она выходила каждый день. Стиль заметок, статей и очерков был предельно коротким, почти телеграфным. Журналистам трудно было привыкать к нему, но пришлось. Теперь их осталось мало, а фронт был таким же огромным, как и раньше. Правда, и он постепенно сужался, все ближе подступая к Севастополю, но бои не утихали ни на миг во всех четырех секторах обороны, от Балаклавы до Северной бухты, в которой был когда-то главный рейд Черноморского флота. Теперь не было уже ни главного рейда, ни кораблей. Корабли приходили и швартовались далеко от Севастополя, вдоль голого берега, в Стрелецкой, Камышовой и Карантинной бухтах, где-то там, на последнем кусочке еще свободной земли, возле маяка на Херсонесском мысу.
Город горел днем и ночью. Если немцы войдут в него, то это будет уже не Севастополь, а куча битых кирпичей и обожженного камня. Город без активных людей, без хлеба, света и воды. Настоящей пресной воды тут давно уже не было, потому что в каменные резервуары, где она сохранялась, попали трупы убитых во время бомбежки людей. Вода отдавала запахом трупов, таила в себе заразу. Единственная водокачка давно уже была по ту сторону фронта. Печеного хлеба тоже давно не было. Людям раздали муку, и женщины сами пекли какие-то лепешки или коврижки. Огня было вволю. Он бушевал днем и ночью на каждой севастопольской улице.