Уснул, не дождавшись ни слова виноватости, ни жалобы.
Детский ли писк защелкнутого капканом зайца, тягостное ли мычание телившейся в хлеву рядом с мазанкой коровы разбудили Кузьму, но только вскинулся он на заре в смутной тревоге. Зажег спичку, наклонился к Василисе.
Бедой круглились запухшие от слез глаза, замирала дрожь на спаянных чернотой губах.
- Васена, нам с тобой жить, Бог связал. Ну?
И еще долго после того, как сгорела спичка в его навсегда полусогнутых работой пальцах, он сидел на корточках в напрасном ожидании слова молодой.
Окно мазанки промывал пасмурный рассвет.
- Отвяжи, шайтан страховидный, - наконец-то сказала она.
- Лучше молвишь, Васена.
- Голова затекла. Отвяжи, мучитель окаянный.
- По имени кликнешь, поперешная.
Зарыдала Василиса, прощаясь со своей волей:
- Батюшка, Кузьма Даннлыч, сжалься, ослобонп.
- Бог простит. Мне не молиться на твою красоту, я тебе норов-то сломаю.
Вздрагивая, согревалась под одеялом рядом с широким и длинным Кузьмой тонкая семнадцатилетняя девчонка.
Горячие соленые слезы кропили его руку.
- Не губи меня, Кузьма Данилыч. Не люб ты мне.
- Пожалься своей матушке, что девкой тебя родила.
Мне-то зачем врезаешь в сердце боль-обиду на всю жизнь?
С тех пор Василиса замирала от страха и постылости, оставаясь наедине с этим огромным, будто вставший на дыбы конь, человеком. По ноздри и глаза зарос он дремучей бородой. Но особенно робела Василиса его рук, смолоду заволосатевших. Косили ли молодые или отдыхали в холодочке у снопов, он молчал, затенив бровями жар тяжелых серых глаз.
- Как бык: молча сделал свое - и на бок. Хоть бы слово сказал.
- Помалкивай уж! Принизила меня на всю жизнь, поставила тоску в соседки, и до могилки не развяжется мой язык... Хоть бы состариться поскорее. Вот что наделала твоя красота, не для меня припасенная.
И упрекнул Василису Карпухой Сугуровым, в запальчивой ревности перевирая слова:
- Гармонь на плече, шарбар на шее, мизюль в кармане. Польстилась на ветер в поле.
Василиса срезала его:
- Зато красив! А у вас с матерью что? Часы, весы да мясорубка.
Глупенькая мать Домнушка действительно хвастала таким несуразным манером.
Василиса завязала в шаль наряды, убежала за реку к родным. Отец, хотя и каялся слезно, что выдал дочь "таким зверьям", теперь, увидав ее с узлом, взбесился до немоты. Запряг лошадь в телегу, привязал Василису к оглобле и поехал к зятю.
Чубаровы молотили на гумне пшеницу. Кузьма увидел, как из-за молодого омета выкосматилась голова лошади под дугой, а рядом с лощадыо шла Василиса. На телеге отец ее Федот, взвивая кнут, стегал раз по лошади.
другой - по дочери.
Не опуская взнесенного над головой дубового цепа, Кузьма тяжело перешагнул через канаву и тут встретился с побелевшими от боли и стыда глазами Василисы.
Клочьями свисала кофта с исполосованных плеч. Смутно, в красноватом сне, помнил - дубовым цепом снес старика с телеги, и тот уполз в кусты таволжанкп, К вечеру Федот умер на руках Василисы у омета.
- Ну, Васена, конец, руки на себя наложу, мне все одно пропадать, сказал Кузьма.
- Дурила ты лохматый, Кузьма Данилыч, - презрите льпо-ласковым голосом устыдила Василиса мужа, - тятя спьяну упал теменем на железную чекушку, так и не пришел в себя, царство ему небесное. Добра он желал нам с тобой. Забудь обиды, а я к тебе душой приживусь по своей бабьей доле.
Глянул Кузьма в ее холодно синевшие глаза, и внутренний голос пособил ему: "Нет уж, Василиса Федотовна, слаще мне цареву каторгу выжить, коли бог сохранит, чем с твоей-то петлей мягкой на шее до гробовой доски задыхаться, как подвешенному".
Признался сначала батюшке на исповеди, потом уж урядчпку, когда Василиса, родив Власа, взялась за силу.
- О душе своей только сохнешь, себялюб, а меня с дитем на вдовью беду обрекаешь. Ни жить, ни грешить пе сноровишь, губошлеп несуразный, сказала на прощание Василиса, сквозь слезы глядя на коленопреклоненного, метущего лохматой головой пыль Кузьму.
Босым, с Библией в черной тряпице, вернулся из азиатской каторги Кузьма Чубаров. На саманных развалинах густая лебеда встретила его зеленым шумом под вешним ветром. Соседи не сразу втолковали отвычному от вольной жизни, что восьмое лето, как Василиса покинула насиженное гнездо, ушла вверх по Самаре-реке, живет где-то в степях. Взяла с собой свекровь Домнушку и двух братьев Кузьмы - Егора да Ермолая. А может, даже не сама
бежала от черного прозвания "каторжане", а Егорий сманил - непоседа, кибитошный житель. Следом уехал и вдовец Карпуха Сугуров, видно, не без тайного умысла свить свою жизнь с Василисиной.
Кузьма потянул на восток.
Повстречал под вечер кибитку на колесах с полотняным верхом. Два стреноженных коня паслись по лугу, размежеванные сумерками, костер ластился к черному котлу, подвешенному к поднятой на дугу оглобле. Волкодав рванулся на цепи, давясь хриплым лаем.
- Проходи, пока пса не спустил, - с непривычной угрозой в голосе сказал хозяин, рубя кнутом кочетки. - Нельзя к нам, у нас хворь прилипчивая.
И все же Кузьма крался за ним в отдалении, не теряя из виду белевшую среди высоких трав и перелесков кибитку, пока не дозволили ему подойти.
В кибитке ехали на вольные земли молодой, с русыми усами, Тамбовец Максим Отчев, поворотливый и на редкость приветлпвый, с женой и годовалой дочерью. Горевшая в жару черной оспы девочка едва сипела слабым голоском. Руки связали, чтобы не чесала зудевшего лица.
Лишь меж бровей да на щеке сколупнула по оспинке.
- Парень бы пусть чесался, его и рябого женишь.
А ведь девке нельзя. Терпи, Марька, - уговаривала мать смышленую кареглазую дочь.
Спутник Отчева Илья Цевнев, в городском пиджаке и шляпе, был молчалив не в тягость, темные глаза на бледном лице внимательны и зорки. Ехал Илья в имение князя Дуганова механиком. Посмотрел Кузьма на его хрупкую, на сносях, жену, посочувствовал ласково:
- Не довезешь ты, бабонька, своего живота до места, растрясешься на ухабах. Давай-ка понесем тебя с твопм муженьком по очереди..
Но Ольга Цевнева покачала головой, улыбаясь.
Там, где притемненная тучей река Самара вбирали в себя два притока, встречный башкир, сутулясь на копе, растолковал Отчеву и Кузьме, что правый приток - Уран - поведет к Шарлыку, ехать надо левым - Камышкоп, за большой горой с беркутами разножья дымят рано поутру трубы Василпсина хутора. Сам царь-бачка повелел ей сидеть на тех землях.
Обогнали по суходолу гору, и встретилась им женщина верхом на гнедом коне с высоко подтянутыми стременами, в войлочной киргизской шляпе. В одной руке поводья, другой придерживала черноголового синеглазого мальчонку лет четырех, сосавшего грудь, на удивление Кузьмы. Пока Отчев говорил с ней, Кузьма стоял в стороне, не узнанный Василисой, застыв сердцем при виде раздобревшей, вчуже расцветшей жены.
Василиса глядела на Кузьму не мигая, долго и туманно.
Отягченными слезой глазами не разглядел тогда Кузьма дубовые колки меж гор, зелено стелившуюся степь за рекою. Увидал у ног змею, наступил голой пяткой на голову и так стоял, едва внимая похвале жены. А сморгнув слезу, простодушно рассказал Васплпсе, что в азиатской каторге есть гад древний и мудрый, скорбионом прозывается. Скорбиониху перед свадьбой за лапку берет и водит по разным щелям, дом выбирает. Если дом не приглянется ей, она взад пятки. Только спознаются, она убивает его жалом прямо в голову, по мозгам; ежели он не спроворит убечь на радостях. От скорби великой прозывается тот гад скорбионом. Кольнул человека - отжплся.
Однако господь поставил над этим страшилищем грозу - смиренную овечку. Пожирает его овца, при этом даже благодарно богу блеет. Запаха овечьей шерсти бежит гадскорбион, как огня. Так-то равновесит жизнь гадов, животных, птиц и людей на весах мудрости.
"Да он вовсе блаженным стал", - решила Василиса, когда Кузьма развернул черную тряпку и показал толстую, с кирпич-сырец, в деревянном, обшитом кожей переплете священную книгу.