Глава десятая
Премьера «Белого Дьявола» была очень похожа на премьеру «Тайного брака»: на мне было то же платье, темно-серого цвета, Майк Папини приехал тем же поездом, так же жалуясь на путешествие, мы даже сидели в зале на тех же местах. Единственным отличием было то, что шла другая пьеса, а факт смерти миссис фон Блерке был к этому времени официально объявлен. Учитывая, что пьеса по своему жанру была кровавой трагедией, решили, что она никак не выбьется из общей атмосферы. Кроме того, на этот раз Виндхэм не сидел впереди меня, хотя его сестра с мужем были на месте. Он, вероятно, был чем-то занят.
Пьеса потрясла меня: такая ярость, разрушительная сила и страсть. Все играли хорошо, потому что, как сказал Виндхэм, считали, что каждому досталась лучшая роль. Но по-настоящему яркая роль была лишь у Дэвида. Следя за его игрой, я поняла, наконец, почему Дэвид привез меня сюда: чтобы сыграть лучшую роль в этой ослепительной пьесе. Он подверг меня беспредельной скуке на свежем воздухе и, как он, наверное, предвидел, супружеской неверности. Он нашел себе оправдание: я чувствовала, что все это стоило того. В заключительной сцене, в своей последней речи умирающего, у него были строки, которые были ему ближе, чем все сказанное до этого; прижимая руку к «смертельной ране», он произнес:
И то, как это было сказано, и вся финальная сцена были совершенно потрясающими. Он вложил в свою игру ликующее удовлетворение, которое и было причиной, почему он стал актером. Все, чего ему хотелось от жизни, это способность и возможность выражать вот так, перед публикой, для большого количества затихших людей то, что он сам чувствовал. Он не просто радовался тому, что стоит на сцене: это было ощущение чистоты, ощущение бытия, созданные не им придуманными словами или ситуациями, определенными и ограниченными так, что его сила и энергия могли соединиться в едином, все объясняющем порыве. Дэвиду было недостаточно того, что я, его друзья и работодатели пытаемся понять его, потому что мы отягощали его своими заботами, требованиями и собственными мнениями. Ему была нужна лишь абсолютная зрительская восприимчивость.
И на этот раз он добился ее. Все согласились, что его игра была замечательной, спектакль был принят с восторгом. После, на приеме, который состоялся на квартире у Виндхэма, люди называли Виндхэма гением, а Дэвида величайшим актером со времени не знаю кого, и Дэвид напился в стельку, как и я. Это была намного менее официальная вечеринка, чем та, после «Тайного брака», на ней присутствовало гораздо меньше местных, и все много пили. Я едва перекинулась словом с Виндхэмом, только сказала, что на меня произвела впечатление постановка. На мои слова он отреагировал так:
– Какая ты недобрая, Эмма. Конечно, она была великолепна и, конечно, произвела на тебя впечатление. За кого ты меня принимаешь? Я взялся за эту постановку только потому, что я – единственный человек в Англии, способный осуществить ее.
Все остальные, кажется, пребывали в том же веселом заблуждении, преувеличивая собственную значимость. Все, кроме Майкла Фенвика, который был на грани истерики. Около двух ночи Дэвид стал со всеми задираться и, когда он привязался к Джулиану с бестактным вопросом: «Почему бы тебе не взглянуть в зеркало и не сбросить раз и навсегда личину школьника?» – я решила уйти.
Я шла домой одна, снова одна. Я всегда возвращаюсь домой одна, я предвидела это и думала, что полюблю. В душе я ощущала раздражение. Подойдя к мосту, я увидела лебедя, плывущего вниз по широкой реке, и спокойствие этой картины в сравнении с тем, что я оставила позади, наполнило меня чувством безнадежности.
Я буквально вскарабкалась по лестнице на четвереньках, так я устала от выпитого и от долгого недосыпания. В спальне я уставилась в зеркало и сказала вслух: «Виндхэм». Его имя звучало крайне глупо. Я принялась с яростью срывать с себя одежду, бормоча: ну что за смешные у них имена – Виндхэм, Виндхэм, Дэвид Эванс, какая парочка чванливых жалких заблуждающихся глупцов, какие folie de grandeur, кажется, они не понимают, что театр – это тупик, искусство для меньшинства, что никто туда не ходит, кроме актеров и их жен; они думают, что сделали что-то грандиозное, эти двое, считают себя знаменитыми только потому, что в местной газетенке им уделили пару колонок. «Какая ты недобрая, Эмма, – как бы отозвались они оба, – какая ты недобрая, разве ты не знаешь, какой я великий человек?». Да, да, совершенно бессмысленно все их «искусство», и почему оно должно меня вдохновлять? Я знаю, что это нереально, знаю, что эта слава – лишь верхушка айсберга, а остальная жизнь, настоящая слава, настоящая сила не имеют с ней ничего общего. Я знаю, что они так не считают, эти поп-звезды, кинозвезды, рыцари и дамы, герцогини и Перси Эдвард Фаррар, член Королевского общества науки, и Лаура Монтефиоре, – я все это знаю, и почему я вообще должна их слушать? Но я слушаю, я отличный слушатель, я не только слушаю, я рассчитываю. На любовь, на хлеб с маслом, на компанию. И завишу от дешевой, безвкусной, мишурной, никчемной, продажной строчки о них в разделе театральной критики…
Утром мы с Дэвидом лежали в кровати, покрытые хрустящей массой газет: у нас были все ежедневные выпуски, а Флора ползала по ним, мешая читать. В каждой газете был положительный отклик о Дэвиде, никто не обошел его вниманием. Он лежал, откинувшись на подушки, полный осознания собственной важности, и подзадоривал Флору рвать все подряд, и обозрения, и фотографии. Он не собирался читать критические заметки и был рад видеть, что она с таким азартом уничтожает свидетельства его славы. Флора с энтузиазмом откликнулась на его хорошее настроение и принялась скакать по нему, вырывая волоски на его груди, и совать бумагу в уши. А я лежала и смотрела на них спросонья и не ощущала особого желания простить его и никакой надежды на прощение с его стороны; ничего подобного, лишь какое-то смутное понимание того, что я слишком хорошо его знаю, чтобы симпатизировать его чувствам.
Как только волнение от премьер улеглось и мое меняющееся от обожания до неприязни настроение прошло, я обнаружила, что дошла до предела, чему причиной был, несомненно, Виндхэм Фаррар. Я принялась отсчитывать часы до нашей следующей встречи, как в свое время считала часы до окончания занятий в школе. События вокруг меня происходили в странной бессмысленной последовательности: мы ели, спали, я ходила за покупками, кормила детей и ощущала себя постоянно словно пьяной. В шестнадцать лет ощущение, когда тебя никто и ничто не волнует, было приятным; ничтожность моей теперешней жизни в сравнении с огромными масштабами ожиданий превращала меня в ходячую сомнамбулу. И теперь Дэвид казался мне таким же нереальным, похожим на тень, какой когда-то казалась моя мать; мне едва верилось, что у меня есть дети. Они улыбались мне и я отвечала им улыбкой, как любым детям в парке, чужим детям, и это было по-настоящему больно.
Не знаю, как мне удалось дожить до нашей следующей встречи с Виндхэмом. Время точно пошло вспять: нет, оно не остановилось полностью, но стало вязким, словно глина, поэтому преодолевалось с трудом. Когда же наконец наступили день и час, признаюсь, несмотря на жалость к себе и домашние заботы, моя готовность на связь была намного больше, чем у большинства женщин. Все было очень просто. Дэвид ушел в театр в полседьмого. У меня было время выкупать Флору, дать Джо его бутылочку и переодеться, прежде чем встретиться с Виндхэмом на углу улицы. Паскаль думала, что я иду в кино. Проще и быть не могло и мне казалось, что я была свободна идти куда угодно.
Однако вечер начался просто ужасно. После стольких ожиданий меня охватило сомнение, как только я его увидела. Он же, казалось, решил, что мы достигли определенных подвижек в своих отношениях и повел себя слишком напористо. Когда наступило время ужина, я чувствовала себя нервной и озлобленной. Все же я не пришла ни к какому выводу в тот момент: настолько сильно страсть искажает чувство реальности. И действительно, нельзя было ошибиться, страсть витала где-то поблизости. Я впитывала каждое его слово, каждый жест: его комплименты очаровывали, взгляды пронизывали насквозь, но я знала, что мне нравился именно он, со всеми недостатками. Во-первых, он был ужасный хвастун: испортил большую часть своих рассказов негалантным упоминанием широко известных во всем мире имен. Конечно, он был знаком с этими людьми: я и не сомневалась, но какая необходимость была рассказывать мне об этом? Это развенчивало его, принижало его собственную значимость. Я сидела и слушала, ощущая то восторг, то раздражение, и мечтая временами, чтобы он просто заткнулся.