Я думала обо всем этом, пытаясь примириться с жертвой, которую мне придется принести, и в это время вернулся Дэвид. Я ожидала его прихода. Раньше мне казалось, что он способен испытывать гнев, но через год или два я поняла, что это не гнев, а просто брюзжание и дурное расположение духа. Радостное возбуждение было способно продержать его вне дома хоть всю ночь, тогда как голод, раздражение или отчаяние всегда приводили его к порогу дома. Он вошел, с опущенной головой, засунув руки в карманы куртки, с хмурым выражением лица: это выражение я так часто видела на экране, на фотокарточках, за завтраком. Эта мина, когда-то наполнявшая меня ужасом, от которого дрожали колени, а волосы шевелились на голове, а теперь означала просто очередную семейную ссору. Он сел на наш «честерфилд», не снимая куртки: была холодная ночь. Я молча посмотрела на него и кивнула. Я не собиралась заговаривать первой и надеялась, что он раскаивается и собирается отказаться от своего решения, меняющего всю мою жизнь.
Около двух минут мы просидели в тишине: я бросала взгляды то на телевизор, то в свою книгу, а он мрачно разглядывал ковер. Так как он продолжал молчать, я подумала, не заметил ли он следов пролитого накануне Флорой какао. Но когда он нарушил наконец молчание, я поняла, что мысли его были далеки от ковра.
– Что у нас на ужин? – спросил он.
– Что бы ты хотел?
– Это означает, что ничего нет? – и не дожидаясь ответа, продолжил: – И, ради Бога, включи камин, здесь такая холодина. Не пойму, почему надо сидеть и мерзнуть всю ночь.
Я нагнулась и включила электрокамин.
– Я привычна к холоду, – сказала я нарочно. Я всегда хвастаюсь перед всеми, особенно перед Дэвидом с его надуманными претензиями, своей выносливостью. Потом продолжала: – Выбирай: яичница с беконом, котлеты, спагетти, сосиски. Скажи, что именно, я приготовлю и принесу.
– Я знаю, тебе не хочется идти, – сказал он. – Ты ведь смотришь эту программу?
– Нет, не смотрю. Скажи же мне, что ты хочешь, и я принесу.
Но он не хотел, чтобы последнее слово оставалось за мной.
– Я сам приготовлю ужин. Скажи, что ты будешь есть, я все сделаю.
– Я не буду ужинать, – ответила я, чувствуя раздражение: он поймал меня той же стратегией, что и всегда. – Я сделаю тебе ужин, если ты скажешь, что хочешь съесть.
– Ты скажи, что ты хочешь.
– Ничего. Будешь котлеты?
– Не буду.
– Тогда что?
– Ты скажешь мне, что ты хочешь, и я пойду приготовлю. И так мы продолжали довольно долго, изливая свой холодный и усталый гнев, пока я не отправилась на кухню жарить котлеты, потому что только так я могла вскарабкаться на дюйм выше по грязному холму превосходства. Я очистила и сварила фунт картошки. Таким образом мы с Дэвидом поужинали, а я получила определенное преимущество.
Мы ели в молчании, я продолжала читать книгу. Потом, досмотрев телепередачу, я сказала, что собираюсь ложиться спать. Я очень устала за последние дни, особенно из-за неспокойного поведения Джозефа, которому было всего семь недель. Мое намерение заставило Дэвида произнести:
– Право, Эмма, не стоит так кипятиться из-за переезда в Хирфорд. На что ты злишься? Почему не хочешь ехать?
– Я вовсе не кипячусь, – сказала я, громко захлопнув книгу.
– Да нет же, кипятишься. Что ты так боишься потерять?
– Ты прекрасно знаешь, как я ждала этой работы.
– Получишь другую. Такой человек, как ты, никогда не останется безработным.
– В Хирфорде?
– Я уверен, что мы сможем что-нибудь там подыскать.
– Ты так думаешь? Возможно, место билетерши в твоем театре, а?
– Не будь смешной, любимая. Тебе обязательно найдется работа.
– А я уверена, что там мне будет нечего делать.
– Ты сможешь приглядывать за детьми.
– Дэвид, дорогой, – сказала я, – не говори мне о детях. У тебя нет права говорить со мной о детях. За детьми ухаживаю я, а не ты, поэтому не будем дискутировать на эту тему.
– Не понимаю, – сказал он, после паузы, означавшей, что по этому пункту он уступает, – почему тебе вообще понадобилась эта работа. Пустая трата времени. Это все твое тщеславие: тебе не достаточно слышать от меня о своей красоте, ты хочешь, чтобы вся страна пялилась на тебя каждый вечер. Тщеславие когда-нибудь погубит тебя, и ты умрешь эгоисткой, если не исправишься.
Сильно сказано, но мне было, чем парировать.
– А как же ты? – спросила я. – Кажется, свою игру ты считаешь искусством? Но это не искусство, это продажа своего таланта на потребу низменной толпе. И не говори, что ты делаешь это ради публики. Ты и все остальные – вы просто кучка больных манией величия. Все, чего вы хотите, это выставить свое лицо напоказ и кричать: «Вот я какой!» Больше ничего. Ну, раз это устраивает тебя, то и я не жалуюсь. Но дай и мне заниматься тем, чем я хочу: рассказывать всей стране о политике, о несчастных случаях на дорогах и забастовках профсоюзов… Продолжай заниматься своей глупой саморекламой, изливайся перед всем миром, я не возражаю.
– А почему ты должна возражать? Это я оплачиваю эти котлеты, и этот телевизор, и это платье, которое ты носишь, и крышу над твоей головой.
– Да, – я встала, – И, видимо, поэтому мне хочется иметь собственные деньги, чтобы я могла бросить в твое очаровательное лицо весь этот мусор.
Я вышла из комнаты и направилась вверх по лестнице в спальню. Пока я раздевалась, мне очень хотелось заплакать, но я сдержалась. Я вовсе не так сердилась, как следовало бы. Мне было жаль Дэвида: ему очень хотелось поехать, и не думаю, что ему хотелось ругаться со мной, как, впрочем, и мне. Я почитала немного, пытаясь успокоиться. Когда он поднялся наверх, он тоже был спокойнее.
– Давай поговорим об этом завтра, – предложил он. – Я еще не подписал контракт. И не сделал бы этого, не поговорив с тобой.
– Я так и думала.
Он разделся и лег в постель.
– Попытаюсь поспать, – сказала я, – хоть пару часиков, пока Джо снова не проснется.
Я закрыла глаза. Дэвид положил руку мне на бедро. Я поерзала и скинула руку. Он снова дотронулся до меня. Я оттолкнула его еще раз, он вспылил – и я вспылила, и мы снова принялись ссориться. Такие уж мы. Дэвид завел волынку о прелестях деревенской жизни: как там здорово, зелено, коровки, тишина, а я говорила ему о скукотище. Лондон был для меня всем, а мысли о природе и ограниченном круге общения наполняли меня не меньшим ужасом, чем перспектива потерять работу. Я затеряюсь там, в сельской глуши, затеряюсь и превращусь в ничто.
– Хирфорд, наверное, ужасное место, – сказала я. – Единственное «высотное» здание там – это церковь, которую я должна буду созерцать девять месяцев подряд. Нам придется жить в грязном домишке или неуютной квартирке. Я просто не могу вынести этого.
– Не замечал особого великолепия в этом доме, – сказал Дэйв, – если уж говорить о красоте.
– Ну, тогда ты просто слепец, если не видишь этого, – и мы ругались еще часа полтора. В конце концов Дэвид так разозлился, что в ответ на очередное мое язвительное замечание о его профессии вскочил и ударил кулаком по стене. Дом наш старый, еще айлингтонской постройки, и кулак с треском проломил тонкую обшивку и угодил в пустоту простенка. Мы оба вскрикнули от неожиданности: я зажгла свет, и мы смотрели с открытыми ртами на его кулак, с такой легкостью пробивший нашу стену, прорвав обои Уильяма Морриса, гордость моей жизни. На наших глазах щель расширилась, дойдя до картинной рамки, и кусочки штукатурки посыпались нам на голову.
– Дэвид, – прошептала я после того, как обвал завершился, – Что ты наделал? Это лучшие обои во всем доме.
– Удивительно, сказал он. – Я едва прикоснулся к ним.
Я была так поражена, что даже не рассердилась.
– Как ты думаешь, потолок не рухнет на нас? – спросила я.
– Наверное, стоит передвинуть кровать, – сказал он. Мы встали и, толкая, переместили кровать в другой угол комнаты. Шум разбудил Флору, которую пришлось утешать, и Джо, которого пришлось кормить. К тому времени, как Джо снова заснул, мы с Дэвидом пришли в отличное настроение, и я согласилась, что поеду и взгляну на Хирфорд, прочту его роль и, может быть, признаю необходимость переезда. Он, в свою очередь, согласился с тем, что надо дать мне выспаться.