Выбрал Гантимуров самые безлюдные места; лесом пошел, к рекам даже не приближался. Медведя бы еще ничего, на реке человека можно встретить, гиляка или русского рыбака.
Не хотел Гантимуров человека, боялся.
Узнал он ручей, возле которого десять лет назад жил он, подстерегал соболя. Узнал и то дерево, в котором жил соболь. Дерево было спилено его, Гантимурова, рукой. Он узнал свою руку. Соболя он тогда убил. Но это воспоминание не облегчило его.
Он нагнулся над ручьем, чтобы промочить горло, освежить лицо, но вода, словно это была не вода, не обрадовала его, не освежила.
Гантимуров бросил в воду колоду, замутил ручей.
— Тварь, — сказал он пересохшим голосом. — Гору бы на тебя насыпать, втоптать бы тебя в грязь, чтобы не было тебя.
К вечеру он услышал шум упавшего дерева, звук пилы.
Он вышел на поляну и увидел дома.
— И тут хозяева, — сказал он. — И сюда добрались.
Усталый, он сел на пень и закрыл глаза. Какие-то люди подошли к нему, окружили.
Он раскрыл один глаз и посмотрел на них неохотно. Перед ним стояли молодые парни.
— Вот нам седого человека подкинули, — сказали они ему, — идем с нами. Твою старость примем. Давно стариков не видели. Отцы наши далеко. Вместо дяди будешь.
Они засмеялись.
— Пойдем. Видишь, племянников сколько.
Смутно все это было, как во сне. Может, потому, что утомлен был Гантимуров, сломлен дорогой, годами и неожиданностями.
Проснулся он в мягкой постели.
Босой он подбежал к окну и посмотрел: лес стоял за окном и дома. Словно все это ему снилось. Стены были живые. Пахло недавно срубленным деревом. Гантимуров вспомнил свой собственный дом, который отобрали у него большевики.
Утром к нему опять подошли эти, как их. Он сам не знал, кто они. С шутками подошли и смехом. И почему им смешно?
Пошли в столовую.
Один из них спросил — должно быть, важная птица:
— Из мест из которых? — спросил.
— Из ваших, из этих мест.
— Туземец?
— Вроде. Из каторжников. Я старик. Скитаюсь.
— Чем занимался?
Кто-то перебил того, который спрашивал:
— Ну вот, Воробей, анкету учинил старцу. Кто папа, кто мама и кому отдавалась тетя в тысяча девятьсот четырнадцатом году?
— Отодвиньтесь, Омелькин. Вас не спрашивают. Гость гостем, но мы живем в двух шагах от границы — правда, гость?
— Правильно, — сказал Гантимуров. — А до революции я занимался на каторге. Не я, а мной занимались. А до каторги я человека изучал.
— То есть как изучал?
— Очень просто.
— Учителем был?
— Нет, зачем? Я из человека выгоду вынимал.
— Нельзя ли без загадок. Эксплуатировал, что ли?
— Нет, зачем. Человека я успокаивал. Пятнадцать человек за свою жизнь успокоил.
Воробей брезгливо отодвинулся.
— Убийца? Я так вас понял? Зачем же похваляетесь?
— Нет, зачем? Я шучу. Все каторжники на себя поклеп возводили. А то кто же будет их уважать?
Гантимуров закурил. Лучше, чем ответил, нельзя было и придумать, — кто будет сомневаться в словах старика, да еще бывшего каторжника.
Гантимуров притаился. «Поживу, — думал он. — А там видно будет».
Осмотрел он поселок, дома, клуб, постоял у стенгазеты, посмеялся, осмотрел электрические пилы. Слов в себе не нашел, чтобы осудить, все было поставлено на хозяйскую ногу.
— А хозяина-то и нет, — сказал Гантимуров.
Он удивился, как дело шло без хозяина.
— Воруете? — спросил он лесоруба.
— А ты с неба упал, старик, что ли? — удивился лесоруб. — Бревна, что ли, воровать?
— Да, бревна в карман не спрячешь, — сказал Гантимуров, и это его утешило. «В других местах, — думал он, — где сподручней утащить, несут».
— А работаете, не спешите? — спросил Гантимуров. — Хозяина нет, можно и в потолок плевать.
— Скажи, с какой звезды ты свалился? — удивился лесоруб.
Гантимуров понял, что лучше не спрашивать, еще себя выдашь.
Подошел он к рабочим, которые рубили лес.
— Здравствуйте, — сказал он, — я смотреть не люблю, дайте мне топор.
Дали ему топор.
Гантимуров выходил на работу. Помолодел даже. Усвоил привычки лесорубов, шуточки, смешки.
— Старик-то наш оттаял, — шутили комсомольцы. — В комсомол скоро тебя принимать будем.
— В комсомол? — сказал Гантимуров. — Ну, это для молодых рай, для меня рай — ночь, печка. Ноги у князя ноют. Да и не принимают князей.
— А ты разве князь?
— А как же.
Гантимурову доставляло удовольствие дразнить самого себя.
— А какой ты князь? Долгоруков?
— Нет, зачем? Я тунгусский князь.
Ребята хохотали.
— Это вроде цыганского барона?
— Да, — ответил Гантимуров.
Но чувство вернувшейся молодости было непродолжительным. К Гантимурову вернулось равнодушие. Он рубил деревья со злобой. «Это мои деревья», — думал он.
Однажды он проснулся с тоскливым чувством. Все было сделано без него, другими, и живут здесь чужие, чьи-то сыновья, а у него вот сыновей нет, был дом — и нет дома, была жена, но сейчас жену кто-то мнет, может даже гиляк. У него было такое чувство, словно он пришел сюда ссориться, что эти люди обидели его своей молодостью и тем, что они хорошо его приняли, лучше бы они его прогнали. Ему хотелось, чтобы они его тронули, задели, он бы им тогда показал.
Глава седьмая
На берегу утренней реки стояли ночные, смутные дома.
В домах спали лесные люди, еще не привыкшие жить в комнатах.
В комнатах было много разных вещей — кроватей, столов, умывальников. Среди городских неуклюжих вещей висели здешние легкие вещи речных людей: рога, ножи, трубки, силки, торбаза, лыжи — все, что сделано из костей или сшито из рыбьей кожи и оленьих шкур.
Многие дома были пусты. В углах не пахло человеком, ни рыбой, ни зверем — человечьей едой.
Люди жили в палатках перед домами. На дома они смотрели как на подарок, трогали, удивлялись, но еще не решались в них жить.
Туземному городку Ноглики было года три. Ноглики по-гиляцки — гнилая речка.
Здесь все словно было сделано из зверя. Горы выгнулись, как спина лисы. Тайга была вроде медведя, который только что лег: слева одна лапа, справа другая, а посредине спящая голова. Спина реки была словно спина выдры.
Утром в Ноглики пришел какой-то парень в соломенной шляпе и японских домашних туфлях, — в туфлях, похожих на рукавицы: большой палец отдельно.
Парень был смешон. Он постучался в первый попавшийся дом.
— Я издалека пришел, — сказал он.
— Откуда?
— Из другой страны. С той части Сахалина.
— Кто такой?
— Тунгус.
— Тунгус? А шляпу ты лучше бы снял. И туфли бы снял, а то ноги твои можно принять за руки. Девки смеяться будут. Девки у нас злые. Говоришь, тунгус? А ты не врешь? Так, так!
Молчание.
— Вот я и пришел к вам — говорят, у вас лучше.
В низеньком домике на горке жил Иван Павлович, доктор, он же и зав.
А заведовал Иван Павлович туземной культбазой, реками, тайгой и теми, кто там жил, а больше всего детьми.
В Ноглики он созвал всех детей школьного возраста со всего Сахалина — нивхов, наней и маленьких эвенков.
— Видите домики? — спросил он детей.
— Домиков не видим. Дома видим. Какие широкие, будто не дома, а горы.
— А еще что видите?
— Ничего не видим. Разве только реку. Рек и у нас много.
— А вам нравятся эти дома?
— Хорошие дома. Чьи же это?
— Это ваши дома. Вот мы взяли и построили для вас город.
Дети поселились в интернате. В школе их учили молодые учителя, приехавшие из Ленинграда.
Многие родители, чтобы не тосковать, переехали в Ноглики. Домов на всех хватило.
Домик Ивана Павловича стоял на горке, казалось, для того, чтобы Иван Павлович, не выходя из дома, мог знать, что творится в поселке.
Но Иван Павлович в дом приходил только ночевать.
В Ногликах Иван Павлович собрал лучших работников. На хороших людей у него был нюх. Он чуял их. Шел по улице и останавливал знакомых.