Вдруг в бане стало темно. Нина оглянулась. Она увидела чей-то нос и усики, кто-то подсматривал.
Нина выбежала из бани голая, мокрая, простоволосая, как была. Она погрозила кулаком, кто-то убегал.
«Усики, — подумала она. — Ну, да это, наверное, тот, красивый, который был шпиком».
Нина вставала рано. На рассвете тайга обновлялась. Горы словно только что вышли из моря. Деревья словно только что выкупались в реке. Из осоки всходило Солнце. На песке еще не остыли следы зверей. Просыпались травы, слышался всплеск рыбы, захотевшей посмотреть на солнце. Ветер дул из леса. Нина сбрасывала с себя платье. Она ложилась под солнце на песок. С криком падала в реку. Она плыла на ту сторону, в лес. Деревья касались ее ветвями.
Освеженная, она возвращалась на берег. Ей хотелось говорить с деревьями, как с друзьями.
— Ну, что ж, теперь можно и за работу.
Земля раскрывалась. Нина с увлечением читала ее историю, изучая отпечатки древних растений — папоротниковых, саговых, хвойных.
Работы было много. Нужно было описать местность, составить карту, собрать фауну.
— Генетически, — сказал ей как-то Киритани, — Сахалин связан со всей цепью японских островов. Сахалин — это Япония, сама земля это подтверждает.
Нина покраснела. Она вскочила. Раскрыла свои записи, обрадовалась. Ей давно хотелось поспорить.
— Ну, и что из того? — сказала она. — Сахалин связан с тектоническими элементами восточного побережья Азии, с советской ее частью.
Она взглянула на старшего геолога Киритани. Киритани-сан кланялся. Кланяясь, он отступал.
— С почвы геологической, — сказал он, — вы переходите на почву политическую.
— Да вы же первые…
Киритани уже не было. До Нины донеслось:
— Простите…
Мертвые слова. Вначале они ей казались живыми. Киритани ходил с японо-русским словарем и произносил незнакомые русские слова.
— Золовка, — говорил он.
Нина слушала.
— Воровка, — говорил он. Он показывал на какой-нибудь предмет и называл его. Если он ошибался, Нина его поправляла. Он испытывал радость называния. Впрочем, Нина заметила, что Киритани иногда притворялся не знающим и не понимающим языка, когда это ему было выгодно.
За столом они иногда разговаривали. Разговоры были ужасно пресными. Японцы были снисходительно вежливы. Вежливостью они заслонялись от нее, как от посторонней, как от женщины, наконец — как от советского человека. «Неужели они в Японии у себя такие же?» — думала Нина.
В свободное время она читала или уходила в лес.
Что это — тоска или что-то другое? Нине начали вспоминаться Москва, студенты, Оха, дядя Антон, люди.
Среди людей она начала тосковать о людях.
Японцы получали письма из Охи и из Японии. Нина не получила ни одного письма.
Однажды в письме, которое читал, сидя к ней спиной, переводчик Судзуки, она узнала почерк своего брата.
Она сдержалась.
— Скажите, пожалуйста, Судзуки-сан, — сказала она.
— Я вас слушаю.
— Письмо, которое вы читаете, это русское письмо?
— Не совсем, это деловое письмо. Пишет представитель промкома.
— Вам пишет?
— Мне.
— Странно. У этого представителя промкома почерк моего брата.
Лицо Судзуки подергивается, Судзуки улыбается еще шире.
— Ваш брат работает в промкоме?
— Нет, — голос Нины становится чужим. — Отдайте сейчас же письмо. В нашей стране не принято читать чужие письма.
— Возможно, если так, то я ошибся. Значит, представитель промкома — не ваш брат? Очень жалею.
Судзуки смеется. Нина, волнуясь, читает.
Письмо от брата, словно сам брат сидит и разговаривает.
Воробей писал о себе.
«Вот что, брат, — писал он ей, — так у нас, брат, не поступают. Приехала на Сахалин и не заглянула к нам. Мы, конечно, не инженеры, не студенты, не профессора, но все же люди, человечки живые и, кажется, имеем право на некоторое внимание».
С иронического тона он переходил на тон деловой?
«Зима обещает быть веселой. Девушка постучит в наши двери. Впервые женская нога вступит на нашу землю. Девушка вбежит и захохочет. Пусть себе смеется… Ребята, кандидаты в холостяки, шутят. Раздастся, говорят, и ругань тоже. Ну и что ж, пусть себе ругаются. Плохие жены, которые не бранятся за дело.
Скоро нашенские поедут в Александровск, а кто и во Владивосток — встречать подруг.
Воробью будет новая забота — строить ясли.
Между делом придется подумать и о себе, съездить поискать близкого человечка, а также для Чижова, для нашего грустного дружка.
До сих пор не могу понять, почему человек разводит грусть. „Привезу тебе летчицу, — сказал я ему, — чтобы она летать тебя учила. Веселую, чтобы научила тебя веселиться, жить бы тебя надоумила, показала, как надо жить“.
Вот сподобило. Выпало Воробью быть сватьей.
Недавно с братом твоим произошла оплошность. Проморгал брат твой славного человека.
Работал у нас Ланжеро, по национальности нивх. Из этого парня можно было вылепить героя. Не парень, а душа. Ум у него ко всему тянулся с любопытством. Что мне нравилось в этом парне — это наивность, но наивность с хитрецой. Парень живет, словно идет по следу зверя. Я ему сую книгу, а он мне говорит: „Это другой видел, — говорит он мне. — А я хочу сам, своими глазами посмотреть“.
А ведь это отчасти верно. Книга должна помогать видеть, но не подменять того, что надо увидеть самому и самому пережить. Мне нравится, что этот парень все сам хочет увидеть, потрогать и пережить.
А ведь есть и такие люди, которые видеть хотят, а от переживания устраняют себя. Таким жить — и то лень, хотят, чтобы переживал за них кто-то другой.
Так вот, о Ланжеро. Ушел он от нас, никому ничего не сказав.
Человек ушел, и мы не знаем, где он».
Глава шестая
На рассвете Гантимуров услышал крик петуха. Петух кричал в тайге. Гантимуров удивился. Он знал эти места. В этих местах человек не водился, а петух — человечья птица, домашняя тварь.
«Вот тварь, — подумал с раздражением Гантимуров. — Разорался. Полоснуть бы тебя по шее, чтобы голова на одном берегу, а туловище на другом, чтобы ноги зашевелились, а крылья бы хлоп, хлоп об землю».
— Тварь, — выругался Гантимуров.
И удивился самому себе. Земля не дала радости ноге. Да и земля была не земля — осока и болото. Даже лиственницы и другие деревья, которые ему так часто снились, те деревья, без которых он задыхался, торчали, и с непривычки он на них натыкался, словно был пьян.
— Тварь, — ткнул он ножом в дерево. — Видишь — вырос. Это без меня вырос. Жаль, что топора нет, — отрубил бы тебе руки-ветви. Тварь!
Два заячьих ушка торчали и задок. Заяц побежал.
В бессонные ночи там, в Японии и Америке, Гантимуров мечтал о своем первом выстреле в зверя.
Но выстрел не принес ему радости. В зайца он выстрелил равнодушно, как в пень. Убил зайца, но так, как будто даже и не убивал, будто так и был заяц, валялся на дороге убитым. Не узнал своих мест Гантимуров. Даже растерялся. Не знал, куда идти — налево или направо. Раньше в этом месте чаща была, нога в багульнике заплеталась. Сейчас ни одного кустика не было — не то луг, не то еще что. Нога даже испугалась. Когда Гантимуров полз недалеко от пограничника, переходил границу, и то тело не трусило так, не дрожала щека.
Нога Гантимурова ударилась о железо. Он наткнулся на узкоколейку.
— Поберегись! — крикнул кто-то.
Гантимуров отскочил. По узкоколейке на собаках мчался какой-то парень.
— Садись, старик, — сказал он. — Подвезу.
— Сам дойду, — сказал Гантимуров.
— А как хошь! Прощай, старик.
Гантимуров долго смотрел вслед парню.
«Вот он — хозяин, — подумал Гантимуров. — Зря не сел. Полоснул бы его да сбросил бы в лесу. Одним хозяином меньше стало бы».
Гантимуров долго стоял и размышлял, какую дорогу выбрать. Пойти к Японскому морю, в город Александровой, или рекой держать путь, где людей мало?