После обеда Иван Павлович спал. Не любил, чтобы его беспокоили в это время.

Ивану Павловичу снились хорошие сны: места, где он бывал, старые приятели.

— Стыдно, — упрекал себя Иван Павлович, подымаясь. — Нехорошо, брат. Растерял всех старых друзей.

Он садился к столу и писал письма в Москву, в Александровск или в Париж, на Землю Франца-Иосифа, в село Дербинское или в какое-нибудь другое место.

По дороге на почту его осенила такая мысль:

«До Земли Франца-Иосифа далеко. Что делать? Письма пока идут — устаревают. Вот я пишу в Москву, чтобы выслали мне японо-русский словарь. Скоро ли? Нет, лучше послать телеграмму.»

На почте он долго составлял текст. Это были необыкновенные телеграммы, большие и лирические, как письма.

— Больно уж длинновато, Иван Павлович, — говорил Павлюков, телеграфист.

— Сократить не соглашусь. Я пишу про дело, про жизнь.

— Может быть, подстрижем, то есть подравняем, укоротим немножко?

— Это телеграмму-то подравнять? Сразу видно, что ты из парикмахеров телеграфист, друг Павлюков.

— Не примут у меня, Иван Павлович, такой длинной телеграммы.

— Я приятелю телеграфирую. Мы еще с ним в Енисейске…

— Я понимаю. Пошлите ему письмо.

— Помню твой совет. Писал я в Александровск, требовал плотников. Пока письмо шло, полдома мы и поставили, построили полбольницы своими силами. Больные не могут ждать.

— Что же, вы опять на почту обижаетесь?

— Нет, почта тут ни при чем. За жизнью и по телеграфу не успеть. При чем же здесь почта!

Возвращаясь с почты, Иван Павлович зашел в больницу навестить жену Плетуна. Это была первая гиляцкая женщина, рожавшая в больнице.

Иван Павлович помыл руки, надел халат.

— Ну, как дела, Маруся? Удобно здесь рожать?

У роженицы было другое, очень трудное имя. Сиделка не могла его выговорить. А без имени как-то неловко,

— Ну ладно, — согласилась роженица. — Зовите тогда меня Марусей.

— Ну, как дела, Маруся? — повторил Иван Павлович. — Спрашиваю, рожать-то не очень плохо было?

Маруся застенчиво улыбнулась.

— Ничего, — тихо ответила она. — Только непривычно. Я привыкла рожать стоя. Когда схватки пришли, я хотела встать. Доктор меня удержал. Доктор мне только мешал. Мне при нем рожать было стыдно.

Иван Павлович подошел к корзинке, где спал ребенок.

— Вылитый Плетун, — сказал Иван Павлович. — Такой же, как Плетун, будет бабник.

Иван Павлович подмигнул.

— Все мы такие. А ну-ка, Маруся, отвори рот. Руки не хочу твои тревожить. Ну что, вкусно? Это мне из Киева прислали. Конфеты, а название несъедобное: «Танкетка». Вот теперь какие названия. Ну, я положу тебе в столик пакет. А Плетуну твоему передать привет? Он у больничных дверей ночует, не отходит.

У входа в больницу действительно стоял Плетун, счастливый отец.

— Ну, с сыном! — сказал ему Иван Павлович. — Такой же, как ты, будет шкурник. Скупец. Пойдем-ка со мной, Плетун. Мне, видишь ли, пришло на ум тебя снять. Как тебя снять, в шляпе или без шляпы?

Расставшись с Плетуном, Иван Павлович спустился к реке. На берегу бабы кету потрошили. Возле реки стояли столы. На столах бились еще живые рыбы, лежали темные рыбьи внутренности и красные груды икры. Все было окрашено холодной рыбьей кровью. Камни, деревья, трава — все было в рыбьей чешуе.

Иван Павлович стоял долго. Потом подошел.

— Девицы! — сказал он. — Добрый день. Опять вы мне природу портите. Запакостили весь берег.

— Вот вы так всегда. О природе заботитесь, а о нас и не вспомните, что мы стоим на ветру. Ветер — не-скромник, во все нам места дует.

Но Иван Павлович уже не слушал их. Какая-то мысль пришла ему в голову. Он нагнулся, припал к реке, словно для того, чтобы напиться.

— Вот ведь некультурность, — сказал он тихо, точно разговаривая сам с собой. — Мы выгоняем рыбу обратно в море: чистим рыбу на берегу, кровь попадает в реку. Рыба — она неглупая, она понимает, боится своей крови, бежит. Вот ведь какое дело.

Он еще тихо что-то бормотал, ворчал, нюхал воду.

— Девушки, в последний раз вы здесь будете солить рыбу.

— А потом что? Расчет?

— Нет, зачем? Вы будете солить рыбу дальше от берега, в другом месте.

Здесь же на берегу стоял маленький завод. На заводике этом строили кунгасы, моторные лодки, кавасаки.

В помещении пахло свежим деревом, стружками.

Иван Павлович поздоровался с каждым.

— Ну, как дела, кораблестроители? — сказал он. — А тебя, Федоров, я пришел ругать. Что за некрасивую мебель ты сделал для Микулы. Думаешь, тунгус — наплевать, сойдет. А тунгус больше нас с тобой понимает в красоте. Тунгус даже топорище строгает — и то о красоте беспокоится, чтобы легкое было, художественное топорище. Короче говоря, смеется Микула над твоими стульями и не хочет на них сидеть.

Федоров, маленький, большеротый, подмигнул своим птичьим глазом.

Иван Павлович погрозил.

— Если бы не Маня, я давно бы тебя вытурил, Федоров. Баба у тебя золотая. Все больные ее хвалят. А тебя вытуришь — и жена твоя уйдет. Вот и держу я тебя из-за бабы.

Иван Павлович осмотрел строящийся кунгас. Забрался под кунгас, постукал. Не понравился ему кунгас. Лодки тоже не пришлись ему по вкусу.

— Дай гиляку больше инициативы, — говорил он мастеру. — Гиляк — речной человек. Он полжизни в лодке проводит. Жаль, что Ланжеро, воспитанника моего, комсомольцы у меня забрали. В его лодке плывешь, удивляешься, как она тебя, семипудового, держит. Как на спине у рыбы сидишь. А ведь парень математики не изучал и в фабзавуче не обучался. Чутьем работает. О красоте беспокоится, не то что твой Федоров.

— Дался вам Федоров, — вмешался Федоров.

— Дойму, — усмехнулся Иван Павлович. Он сел на опрокинутый остов лодки. — А теперь не к одному Федорову, к вам всем. Кавасаки нужно спустить до срока. Я не желаю от осени зависеть. Можем без продуктов остаться. Тунгусов без харчей в тайгу не отпущу. Зима на носу, охота.

Уже был вечер, когда Иван Павлович возвращался домой. Рыбаки пришли с рыбной ловли. Вернулись охотники, те, что ходили бить гусей, стрелять улетающую птицу. Проходя мимо небольшого дома, похожего на гиляцкий летник, Иван Павлович не удержался и заглянул в окно. В этом доме жили Вакон и Питансита — счастливая парочка.

Счастье для них смастерил сам Иван Павлович.

Для Вакона и Питанситы он построил дом.

Вакон был красивый, но забитый юноша, бывший батрак Низюна.

У Низюна Вакон увез третью его жену, Питанситу, — с Лангри, с далекой реки.

Увез он ее на собаках вместе с детьми Низюна. Привез он ее в Ноглики и поселился вместе с ней и ее детьми в классе. Не было другой квартиры.

Низюн приезжал на коне, поскандалил и уехал обратно.

Вакона он не застал. Вакон был на охоте. К бывшему мужу вышла Питансита. Она сказала ему с крыльца:

— Я не люблю тебя.

Низюн растерялся.

— Не любишь? Зачем эти слова? Я на тебе женат. Я знаю советские законы.

Питансита повернулась и пошла. Она ушла, даже не оглянулась.

Вышел Иван Павлович. Он посмотрел на Низюна притворно-сочувствующим взглядом.

— А, Низюн! Здорово, Низюн!

— Опять этот доктор, — выругался Низюн. — Я за женой. Отдавай мою бабу. Я поступаю по закону. У меня унесли жену. Детей украли. Отдавай жену!

— Советские законы признают любовь. — Иван Павлович развел руками. — Не любит, что поделаешь, любит другого. Придется примириться. Жалко мне тебя, Низюн. А что касается детей, подожди, мы их сейчас спросим.

Иван Павлович спросил детей.

— Нет! — крикнули дети. — Не хотим к Низюну. Вакон лучше.

Низюн вскочил на коня.

— Tax! Tax! — сказал он. — Опять этот доктор. Это ты потому, что я на тебя тогда жаловался.

Иван Павлович вспомнил эту историю с удовольствием. В окно он увидел Вакона и его жену. Они сидели рядом, рука Питанситы лежала на плечах Вакона.

Иван Павлович отвернулся и вздохнул.

Пришел домой и зажег свечу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: