Тускло было в комнате, холодно. Для других умел он создавать счастье и уют, для себя не создал ни уюта, ни другого домашнего счастья.
Жизнь была уж не такая плохая. Многие могли бы ему позавидовать. Но сердился Иван Павлович не на жизнь, а на себя.
Беспокоила его мысль, что начал он сдавать, что был он раньше не тем, когда жил в ссылке. Разве он такие дела совершал? Казалось ему также, что он был чуть-чуть одинок. Дело развело его со старыми приятелями. Один из них был торгпредом в далекой стране, другой был директором — вдохновителем огромного дела, третий погиб. Сколько их погибло — друзей, знакомых, однокашников.
— Пожалуй, и я что-то делаю, — говорил себе Иван Павлович. — Не то, не то. Надо бы не так. Надо бы лучше.
Иван Павлович садился к столу писать. Никто об этом не знал, что писал Иван Павлович книгу, да так, ничего особенного — маленькую книгу о своей большой жизни.
Глава восьмая
Когда Ланжеро был маленьким, мать качала его, мать пела ему сильные песни, песни, похожие на ветер, мать дула ему в уши свои маленькие песни, мать щекотала его.
Но однажды Ланжеро встал — матери не было. Он видел, как человека уносили, он видел чьи-то ноги. Ему показалось, что это ноги матери, что это несут его мать.
В доме стало пусто. То место было пустое, где спала мать. За столом место было пусто. На берегу, на камне было пустое место, где пела мать свои песни.
— Где мать? — спрашивал Ланжеро.
— Не знаем, где твоя мать.
— Где моя мама? — ходил и спрашивал Ланжеро.
У него были кривые, голые, грязные ножки. У него был голый живот.
— Где моя мама?
Только один человек ответил ему — это Чевгун.
— Нету матери, — сказал Чевгун. — Твою мать унес ветер.
Когда дул ветер оттуда, с моря, из ущелий, большой ветер, при каждом порыве его Ланжеро тянуло на берег, к морю, на ветер. Ему казалось, что это мать, что мать дует ему в уши свои маленькие песни.
Ланжеро раскрыл глаза. Он словно спал и проснулся. Он увидел чистое небо, верхушки деревьев, мечущиеся в ветре, высоко-высоко.
Он лежал на спине в чем-то густом, в липком в чем-то, должно быть в чьей-то крови. Потом он почувствовал, что кровь эта была его, Ланжеро, кровь.
Ланжеро услышал реку. Пахло рекой, камнями. Это река покачивала его, река несла его. Он хотел подняться, но не мог, словно был связан.
На небе было вечернее ласковое солнце, — солнце, краешек которого был за горой, в море, и узенькая полоска, грустная полоска улетающих птиц.
Но вот лодка закачалась, что-то поднялось, и вместо неба Ланжеро увидел над собой чье-то большое лицо: нос, усы, веселые глаза.
— Что, жив, паренек? — услышал он. — Потерпи. В Ногликах Иван Павлович набьет тебя жизнью до отказа. Иван Павлович поставит тебя и сунет тебе в руки карандаш. «Живи, — скажет, — пиши в нашу стенную газету».
В Ногликах всех подняли на ноги, когда Рыбаков принес на себе Ланжеро.
Иван Павлович сразу узнал Ланжеро.
— Вот он. Он даже мне снился.
Ланжеро положили в больницу на еще теплую кровать, на ту самую кровать, где недавно рожала гилячка Маруся.
Иван Павлович извлек из тела Ланжеро большую медвежью пулю.
— Чья же это пуля? Кто же это стрелял в тебя, мальчик?
Ланжеро как сквозь сон вспомнил какого-то старика. Ему казалось, что не было этого старика. Ему не хотелось рассказывать о старике. Сам не знал почему, почему-то не хотелось о старике думать.
Ланжеро лежал как во сне. Снились ему живые, странные сны. Какие-то дети навещали его, какие-то люди.
Девушки снились. И девушки эти были как живые. Приносили ему подарки. Что он, жених им, что ли, кто они ему? Девушки смеялись. Может быть, мерещились? Но подарки были возле, можно было попробовать. Настоящее это было — из муки, из масла, из сахара. Вкусное это было.
— Черт его знает, снится, что ли? — сказал Ланжеро. — Снится мне.
— Нет, не снится, — сказал Иван Павлович, — а живется.
Славный доктор был Иван Павлович. Больного он лечил жизнью, Ланжеро он тайгой лечил.
В палате тайгой пахло, лиственницами, рекой.
Солнцем лечил Иван Павлович. Солнца много было на небе, на окне, на стенах.
Хорошим разговором лечил, веселым. Своей душой лечил, смехом своим.
— Вот, — говорил он, — разлежался. Думаешь, ты больной? Здоровый ты. Скоро лодки долбить будем, катера строить.
Раз пришел Иван Павлович с письмом.
— Тебе, — сказал он. — А от кого — угадай сам.
— От комсомольцев. От кого же больше?
— Ну, слушай!
Иван Павлович надел на нос очки, сел.
— «Дорогой друг Ланжеро. С большим гневом и горем мы узнали, что ты ранен и что нашли тебя одного в лесу, а враг, стрелявший в тебя, скрылся. Но не уйдет от нас враг. Будем судить мы его беспощадным судом, и скажем мы ему все, что мы о нем думаем, что думаем о нем и знаем о тебе.
Дорогой друг Ланжеро, часто мы вспоминаем тебя».
Приносил Иван Павлович газеты и читал. Газетами лечил. Там, в газетах, писали о Ланжеро и о всем свете.
— Черт его знает, — сказал Ланжеро, — какая это славная вещь — газета. Не иначе как пишут это старики. Мудрые люди. Да и старики столько не знают, сколько знает этот мятый лист. Уж на что я неизвестный человек, и про меня сейчас в Москве читают.
Глава девятая
Нина в этот раз опять опоздала к обеду. Когда она вышла из лесу, было три часа. Она подняла руку, послушала часы. Они стояли.
В столовой она застала только Киритани-сан и Судзуки-сан. Остальные уже ушли.
Судзуки читал газету. Он читал и смеялся и, смеясь, что-то говорил Киритани, и тот тоже смеялся. У Киритани-сан был хороший смех, детский, искренний, и, когда он смеялся, глаза у него тоже смеялись.
Нина села за стол. Дежурный рабочий подал ей суп. Суп был необыкновенный на вкус, но Нина уже привыкла к этому супу.
Киритани смеялся и смотрел на Нину своими детскими глазами, словно хотел, чтобы она знала, над чем он смеется, и тоже смеялась.
— Что-нибудь необыкновенное?
— Нет, — сказал Судзуки. — Вы сказали недостаточно сильно. В русской газете мы только что прочли, что у одного гиляка, по имени Плетун, родился сын. Вот нам и смешно стало.
— А что же тут смешного?
— Как же не смешно? У нас в газетах сообщают, когда у микадо родится наследник. А у вас пишут, что у какого-то гиляка сын родился. Мы сначала подумали, что это какой-нибудь знаменитый гиляк. Нет, оказывается. Гиляк ничем не знаменит. Дальше мы прочли, что гиляк получил от государства подарок — патефон, а жена его получила шелковое платье. Это одна заметка. В другой заметке мы прочли про одного гиляка, по имени Ланжеро. Этого Ланжеро нашли раненным в лесу. Он шел в Оху. Мы сначала подумали, что это какой-нибудь знаменитый Ланжеро. Нет, оказывается, Ланжеро этот ничем не знаменит. Тогда мы сказали друг другу, нам обоим пришла одна и та же мысль, что если бы эта газета попала в Японии среднему читателю, японцу или японке, они подумали бы, что гиляк — это принц, а гилячка — принцесса. А принц этот к тому же гурман. Любимое его блюдо — собачина.
Судзуки закурил. Он закрыл дверь. Со стороны моря дул ветер.
— Я понимаю, — сказал Киритани, — большевики умные люди и хорошие агитаторы. Мне рассказывали про туземный поселок. Для гиляков там строят дома. Провели электричество. Скоро наступит день, когда мадам гилячка, которая десять лет не снимала платья, у которой спина как дерево, кожа как кора, обнажит свое замшелое тело, снимет платье, чтобы принять ванну. Я боюсь только одного, что у того человека, который учит гиляков жить в домах, что у него, у бедного, нет чувства юмора.
— Вы боитесь другого, — сказала Нина.
— Чего?
— Я слышу в вашем голосе огорчение. Чему же вы огорчаетесь, Киритани-сан, тому, что гилячка будет жить в таких же условиях, как ваша супруга?
— Сравнение недопустимое. Гилячка никогда не будет жить в таких условиях, как моя жена. У большевиков не хватит… не хватит пороха. Хорошее русское выражение. Я говорил вам о домах. Дома не сделают гиляка счастливым. Вашим потомкам не захочется ехать с юга на север, с севера на восток. На юге, на севере и на востоке будут стоять одинаковые дома, в них люди одной культуры и одних привычек. Не будет прекрасного, что есть на земле, людей разных тысячелетий, живой истории, когда рядом живут люди каменного и нашего века.