— А какие же это остатки? — крикнул кто-то.

— К порядку! — сказал Воробей.

— Пусть ответит, какие остатки.

— Ну, пережитки. Вот ты спрашиваешь, Мишка, а ведь у тебя тоже есть один пережиток, сам знаешь, ты через него еще не перешагнул.

— А грусть-то свою за порогом оставил? Через грусть перешагнул или грусть несешь в организацию?

— Товарищи! — сказал Воробей. — К Чижову нужно отнестись с особенной внимательностью. Грубым шуткам не место. Принимаем мы человека своеобразной судьбы, которого в детстве постигло большое несчастье. Оставило следы на всю жизнь. Пусть товарищ Чижов сам расскажет о себе. Три года мы с ним живем, а не хватило у нас того самого… не знаю, как и назвать, не сумели мы спросить человека — почему он обосабливается, в чем здесь гвоздь?

Чижов налил в стакан воды из графина. Но пить не стал. Стакан отодвинул.

— Жизнь началась у меня трагически, — сказал он тихо.

— Не слышно! — крикнул кто-то из задних рядов. — Громче!

Но Чижов продолжал тем же ровным, тихим голосом:

— Тяжело рассказывать. Когда я был мальчиком, четыре года мне было, играя, я поджег на гумне охапку соломы. Загорелся овин. Я бросился бежать. Затрещало, загорелось сено в сеновале. Ветер дул на деревню. Вспыхнул первый дом, потом второй. Внутри горящего дома было светло и прекрасно, как в печке. Трещали, лопались стекла. Люди бежали, спасая детей. Все горело — дома, деревья, заборы, хлеба, в хлевах горел скот. Из одного двора выбежала горящая овца. Она бежала прямо на людей. В нашем дворе горела яблоня. Яблоки кипели, лопались, падали в траву.

Я стоял в середине улицы, объятый страхом. Пробежал человек, держа под мышкой самовар. Бежала полная женщина, она задыхалась и что-то кричала, словно смеялась. Казалось, люди сошли с ума. Я видел, как мой отец пытался выгнать скот со двора, но скот жался к углам, не узнавал отца, он боялся человека больше, чем огня. Где-то кричала горевшая лошадь. Она кричала человеческим голосом.

Я услышал шепот. Это была моя мать. Она звала меня к себе шепотом.

Ветер усиливался. Он сорвал горящую крышу с одного дома и бросил ее в рожь.

На другой стороне речки загорелась соседняя деревня. Люди бежали. Рядом с людьми бежал скот. Быки топтали людей. Я бежал с матерью. Мой отец остался спорить с ветром и бороться с огнем.

Мы бежали по проселочной дороге, держа кое-какой скарб. Дорога вилась среди огня, горела сжатая рожь.

За рекой мы услышали треск. Загорелся лес. Табун лошадей несся из лесу в дыму на нас. Мы прижались друг к другу. Я сокращу свой рассказ. В деревне, куда мы прибежали, жила моя тетка, сестра моей матери. Пожар словно продолжался. Я слышал топот и крики. Бегали женщины, они искали меня. Из-за меня сгорели их дома, их хлеб, их скот и их дети.

Ночью, спрятав в сене, меня увезли в город. Позже я узнал, что в борьбе с огнем погиб мой отец. Он, очевидно, знал, что по моей вине загорелась деревня.

В городе я жил как на острове. Я шел по улице и сторонился людей, боясь встретиться с земляками, приехавшими на базар, с теми, которые разорились из-за меня, с теми, у которых, возможно, сгорели дети.

Я уехал в большой город. Но и там я сторонился людей, словно каждый прохожий был погорелец. Читая «Робинзона Крузо», я думал, что я согласился бы стать добровольным Робинзоном.

Я с удовольствием законтрактовался, чтобы поехать на Сахалин, потому что Сахалин — это остров.

Кто-то перебил Чижова:

— Сам вроде себя сюда сослал.

— Я сам вез себя в ссылку. Когда пароход подошел к Пиленг-во, я обрадовался — вот остров. Но, оказалось, я ошибся. Нет острова. Я убедился, что Сахалин — это не остров, что вы все связаны с материком, что деревья, которые мы рубим, идут на материк, что газеты, которые мы читаем, идут к нам с материка, прямо из Москвы.

Мы связаны с материком радио, самолетами, которые ведут летчики, преодолевая штормы и туман, всеми мыслями, каждым днем. Я думал, что для гиляков существует остров, что им нет большой нужды в материке, на материке у них нет ни родственников, ни знакомых. Старик, встретивший меня, гиляк, спросил меня: «Ты из Москвы?» — «Нет, — ответил я, — из Ленинграда». — «Из Ленинграда? В Ленинграде у меня сын в Институте Севера. Мне восемьдесят лет». Старик закурил, помолчал. Потом спросил меня: «Очень далеко эта Москва?» — «Далеко, — ответил я, — если пешком пойдешь, ноги сносишь, года три до Москвы идти будешь». Старик сплюнул. Посмотрел на меня насмешливо. «Не верю, — сказал он, — все про Москву врут. Не может быть, чтобы она далеко была, Москва. Не был ты в Москве. Москва от нас близко».

И когда Чижов кончил, многие хотели сказать. Каждый из присутствующих просил слова.

— Регламент строгий установим, — сказал Воробей. — А то до завтра проговорим.

Все словно сговорились, каждый хотел сказать об острове и о себе, каким он остров представлял и каким оказался остров.

У каждого из присутствующих был свой путь, свои воспоминания.

Всем хотелось вспомнить сегодня, как пароход подошел к пустынному берегу, как пришла первая, теперь такая уже далекая зима, как ветры, дожди, морозы, жизнь в палатке и работа в болоте и в снегу связали их всех неразрывной дружбой.

Воробей мечтательно сидел за столом президиума. Перед ним словно прошла вся их жизнь здесь, в тайге.

Каждый уж сказал, желающих больше не было.

— А теперь, — сказал Воробей, — теперь вернемся к порядку дня. Я хочу вам напомнить. Мы все же не остров принимаем в организацию, а товарища Чижова. А что касается острова Сахалина, названный остров уже давно комсомолец.

Глава двенадцатая

Гантимуров не чувствовал радости перед лицом мира.

Он поднимался на горы, спускался в ущелья, доходил до истока рек и ручьев, до тех мест, где рождались воды, где реки были молоды, берега утренни и свежи.

Он смотрел на улетающих птиц, на птиц, летящих в те места, откуда он вернулся. Он наклонялся и внюхивался, он трогал деревья, и вершины гор, и края озер, будто не доверял глазам.

Но горы не радовали его, ни теплые птичьи гнезда с новыми птенцами, ни реки, полные кеты, ни ручьи, которые обрушивались с гор, неслись с ревом, ни белые громадные тела облаков на вершине гор.

Все было холодно и мертво. Горы эти были мертвые горы. Раньше они жили для него. Раньше они были как большие спины, поросшие деревьями, словно шерстью. Теперь они были горы, больше ничего.

Он не радовался ни этим деревьям, легким, рыжим, пушистом, ни этим берегам, покрытым медвежьими следами, ни этому небу цвета горного озера — небу, где купаются верхушки лиственниц.

Он не замечал присутствия зверей.

За его спиной протрусила лисица. Она высунула острую мордочку из травы и, почуяв знакомый запах человека, отбежала к обгорелому стланику. Она бежала, прыгала, ужасаясь и радуясь, — там стоял человек, он не чувствовал ее, она чувствовала его всего, давно не мывшегося, пахнувшего табаком и дымом. Она бежала, делая петли, радуясь ветру, дувшему из леса. На кончике ее носа была тайга и все ее запахи: уток, медведицы, кормившей медвежат, коры и гниющих корней старых вязов, выдры, высунувшейся на солнце, трав.

Лисица встряхивает головой, она чешет нос о траву, она счастлива.

Гантимуров поднялся на гору.

Слева было видно море, на горизонте мелькнул кит, огромный и легкий, с синим фонтаном над головой.

Справа была Тымь — она вилась среди лесов.

Природа набросала возле гор камни, озера и долины, островки юга посреди огромного севера тундр и лесов.

Рядом с кедром, стелющимся по земле, рос высокий вяз — дерево юга.

Рядом с лиственницей росли папоротник и бамбук — сверстники мамонта.

Растения были воспитанниками двух морей. С одной стороны острова взлетало арктическое Охотское море, прибежище сивучей и китов, с другой стороны было южное синее Японское море. Между двумя морями — узкая полоска земли — Сахалин,

Гантимуров не любил моря. Он спустился к реке. Река была прекрасна. У камня река падала, неслась, отскакивая от берегов, завернув за гору, она обрушивалась, несла бревна, в этом месте она прыгала через камни и снова заворачивала. В том месте, где стоял Гантимуров, она несла сонно свои большие воды, она была кругла, как озеро, и спокойна. В камышах на воде отдыхало солнце. Деревья положили на реку свои большие ветви. Над самой рекой сидела белка. Она смотрела, как в середине реки играли две большие рыбы. Они показывались то тут, то там, блеснув на солнце: рыба-муж и рыба-жена. Гантимуров взглянул на них, равнодушный. Он зевнул. Он ничего не чувствовал, кроме усталости, он оставил свои чувства по ту сторону границы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: