Недалеко, у дерева, он оставил раненого гиляка. Пусть умирает. Он не мог простить этому человеку его молодости, свежести, его смеха. Пусть смеется теперь. «Недолго ему смеяться», — подумал Гантимуров, но мысль эта не принесла ему удовлетворения. Он стоял, лишенный всяких желаний. Казалось, желания он оставил по ту сторону границы.
Он шел по берегу Тыми. Он услышал тихий крик, радостный крик довольного зверя, и всплеск.
У реки на фоне догоравшего солнца он увидел важенку и сосунка-олененка. Сосунок резвился и прыгал вокруг матери. У матери были задумчивые глаза и счастливое тело. Своими сосками она ощущала губы и язык своего теленка, своими боками она чувствовала его теплое тельце. Спиной она чувствовала ветер и солнце, ногами она ощущала мох и траву. Она была счастлива, эта важенка.
Гантимуров выстрелил в нее. Пусть не радуется. Нашла чему веселиться.
Сосунок заплакал. Он дрожал и плакал возле тела своей матери. Гантимуров тронул его своей ладонью. И вдруг ладонь вздрогнула, она почувствовала тельце сосунка, худенькое и трепещущее. Гантимурову стало жалко сосунка, его тонких ног и узенькой мордочки. И Гантимуров обрадовался своей жалости. Он мог еще радоваться — значит, он мог и веселиться. Он смотрел на теленка. Теленок трогал мордочкой тело матери. Он пробовал ее сосать. На мертвых сосках у нее было молоко, молоко было на траве, на губах теленка еще было молоко, словно мать была еще жива.
Гантимуров долго стоял и смотрел на теленка. Веревочкой он смерил длину и ширину его мордочки и, вытерев ладонь — слюну и молоко, он стал вязать уздечку.
Он надел уздечку па морду сосунка и повел его за собой.
Олененок шел вздрагивая, мягкими ножками едва дотрагиваясь до земли. Его копыта были желтоваты и нежны.
Гантимуров положил руку на спину сосунка.
— Коля, — сказал он ему ласково. — Не торопись. Скоро ночевать будем… Коля, — сказал Гантимуров и глухо рассмеялся.
В детстве у него был такой олененок. Звали его Колей. Самого Гантимурова тоже когда-то звали Колей. Мать так звала. Отец строгий был. Отец его звал: Николай. Отца тоже звали Николаем.
Гантимуров дал понюхать сосунку свою руку. Олененок испуганно мотнул головой.
Они шли много дней. Казалось, никого не было у Гантимурова, кроме этого теленка. Он кормил его мхом и свежей травой, учил его жевать. Он нес его на себе и думал.
Теленка он приведет в леспромхоз.
«Нате, ребята, — скажет он лесорубам, — вам от меня подарок. Мне, старику, жалко стало его. Мать его кто-то убил».
Всю жизнь свою Гантимуров никогда ничему не удивлялся. Когда бедняки забрали у него дом, он не удивился.
— Живите, — сказал он им. — Все равно вам недолго здесь ночевать. Я вернусь.
За границей он тоже ничему не удивлялся. На то и заграница, чтобы все здесь было не таким.
В леспромхозе он заболел удивлением. Он не верил никому, во всем сомневался.
— С виду вы крестьяне. Деревенские ребята, — говорил он лесорубам. — Крестьян я видал на своем веку. Крестьянин — это тот, который тащит себе. Если волю ему дай, он бы весь город себе перетащил.
Лесорубы смеялись.
— Крестьянин сейчас колхозник. Он у себя в деревне строит город.
— Если в каждой деревне — город, земле тяжело станет. Думаете, легко земле держать на себе большие дома?
— А как же земля горы на себе держит?
— Горы — это естественно, дома — это неестественно.
Любил спорить этот старик. Лесорубы смотрели на него как на чудака. А старик, с тех пор как пришел, здорово изменился. Стригся под молодого, молодился. Но удивления своего не скрывал.
— Несознательная голова, — говорили про него лесорубы. — В лесу сидел, революцию проглядел. Пусть себе удивляется на здоровье. Просветим.
Но старик был из упорных или, может быть, притворялся, просто удивительно, всему удивлялся. Некоторым даже это подозрительно стало. Не должно быть в стране таких стариков. Но у старика нашлось много защитников.
— Безвредный старик. Из каторжников. В голове чудинка. А среди медведей, как известно, культработа поставлена не очень-то важно. Ну и проморгал старик немало — пятилетку.
К старику прикрепили Кешку-моториста для индивидуального воспитания.
Кешка сделал старику доклад. Гантимуров смотрел на докладчика с раздражением. Зевнул и уснул. Было ясно: демонстративно уснул. Но не таков был Кешка, чтобы делать доклад перед спящим человеком, разбудил он Гантимурова и посмотрел на него с усмешкой. Давно не нравился ему этот старик. Пробовал он ему как-то показать свой мотор, старик злобно и презрительно посмотрел на мотор. Да и вопросы старика Кешке не казались смешными. Чувствовались в этих вопросах ответы, сердитые ответы…
Разбудив Гантимурова, Кешка сказал ему:
— А теперь я хотел бы послушать вас.
— Не знаю я ничего, — сказал злобно Гантимуров.
— Расскажите что знаете. Про свою жизнь. Мне интересно.
Но не смог рассказать Гантимуров о себе ничего внятного. Путался. Словно не было у него любви ни к себе, ни к своему детству.
Кешке это показалось подозрительным. Он отправился к Воробью. Воробей выслушал его внимательно, не перебивая. Помолчал. Потом спросил;
— О машине твоей он не отзывался? Был у вас о машине твоей разговор?
— Был, — ответил Кешка.
— Тогда мне все ясно, — сказал Воробей. — Обидел тебя старик. Не заинтересован твоим делом. А ты, наверно, сделал ему доклад. Сейчас на политкружках и то докладов не делают. Насмешил ты меня, Кешка.
Гантимуров жил в злобном удивлении. Все его удивляло. Больше всего его удивляли эти молодые парни. Бросили хорошие, выгодные места, семьи, подруг, удобства и приехали сюда добровольно. Одни из них там учились, другие служили. И вот бросили все. Не мог он их понять.
— Раньше я знавал таких, они назывались ссыльными — политическими. Я им сказал как-то: зачем за меня страдаете? Мы сами, если надо, за себя постоим. Не верил я им.
Вот то, что эти лесорубы женились, это он мог понять. Опять девушки были непонятны. Ехать сюда, на Сахалин, к комарам, искать женихов. Что им там, в городах, женихов не хватило, что ли?
Жил Гантимуров на краю поселка. Воспитывал собак. На старости лет ему, князю, пришлось заняться грязной работой — кормить гиляцких собак. Собаки зимой выгоднее оленей. До Александровска или до Охи доставят в момент. Ненавидел Гантимуров собак. Одной кеты они десятки пудов съедали. Накормил бы он их вместо рыбы хорошей штукой — сулемой, да подохнут, придется отвечать.
Когда прогуливался Гантимуров после обеда, проходя мимо домов, где жили лесорубы, он слышал смех, и песни, и топот, он останавливался. Стоял и не смотрел на них.
Ночью он ходил крадучись. Он останавливался возле окон. В домах спали лесорубы. Он трогал дерево домов. Дома были сухие. Если бы поджечь — загорелись бы, как солома. «Да вот беда, — размышлял Гантимуров, — дом от дома далеко, возле домов нет амбаров, случая нужно ждать, большого ветра».
Гантимуров жил не спеша, ходил в кооператив, трогал товары, удивлялся ценам, смотрел на лесорубов и усмехался.
«Рубите? — думал он. — Недолго вам рубить. Вместе с деревьями свалитесь. С женами вместе судьба вам гореть».
Гантимуров ждал большого ветра.
Глава тринадцатая
Ночью в домике Ивана Павловича было так тихо, что он слышал биение своего сердца.
За окном налево и направо во все стороны простирался остров.
Люди спали. Спали рыбы в реках. В дупле спал соболь. На ветвях спали белки. В траве спали куропатки. Спал медведь с семьей недалеко от реки. Живот его был полон рыбой. Медведь проснулся от жажды, спустился к реке и, разбив гладь воды лапой, начал пить.
Ивану Павловичу не спалось. Он сегодня весь день провел на ногах, ходил по поселку, ссорился, ездил на моторной лодке в устье Тыми, где наблюдал за разгрузкой парохода, сам таскал мешки, пил чай с гиляками на песчаной косе, заехал в Набиль, к одному богатому орочону, хотя для этого пришлось сделать крюк.