Ланжеро подумал, что Екатерина Львовна над ним смеется, он ей не поверил.
И вообще он не доверял им всем. Даже Ивану Павловичу — и тому не верил.
— Я, однако, здоров, — говорил он им.
— Да нет, однако. Однако, полежи еще. Куда тебе спешить?
Ланжеро тихо улыбнулся. Он знал, что нужно сделать.
Однажды Екатерина Львовна вошла в палату и вскрикнула от испуга. На том месте, где вчера лежал Ланжеро, не было никого. Не доверяя себе, она потрогала кровать, кровать была пуста.
Глава четырнадцатая
В Охотском море показались льды. Эти льды шли от Гижигинской и Пенжинской губ.
Дули большие ветры. Эти ветры рождались у берегов Аляски, в Беринговом море, они неслись мимо Командорских островов и, обогнув мыс Лопатки, пройдя Охотское море, обрушивались на Сахалин.
На полуострове Шмидта, у мыса Марии, проснулись люди, разбуженные штормом. В темноте они услышали море, словно оно было под ними, — сотни километров пляшущей, беснующейся воды. Вчера вечером шхуна «Буревестник» отправилась в Москаль-во, — успела ли она дойти, или ее захватил шторм? На шхуне находились почти все мужчины — сыновья, братья, отцы их детей, мужья.
Женщины, кружась в ветре, что-то крича, бежали к морю, будто они могли увидеть ушедшую вчера вечером шхуну.
Между ними и их мужчинами было взлетающее море, море, закрывшее горы и небо, крик птиц.
Между ними и всем светом, казалось им, было море воды и море ветра, море холода; оно неслось на них, сбрасывало с ног, заглушало крик в горле; море, ветер и больше ничего.
Они видели своего единственного мужчину — радиста Теплякова; он бежал к ним и что-то кричал.
— Живы! — кричал он. — Кланяются. Пьют чай в Москаль-во.
Возле мыса Крильон, в проливе Лаперуза, терпел бедствие советский корабль.
Японские берега были глухи. Люди бежали от ветра в дома.
В больших лесах Тымьской долины проснулись обитатели земли и рек. Творилось что-то неладное. Между деревьев с визгом струились реки и ручьи зимнего ветра.
Что-то обрушилось сверху, закружило ветви, стволы, траву; выхватило кусок реки и обрушило на гору. Звери, присев, прижавшись всем телом, всеми мускулами к земле, видели, как деревья, вырванные вместе с корнями, носились в воздухе.
В Татарском проливе, в шести милях от Верещагино, шторм обрушился на катер «Спартак». В кунгасе сидели женщины с детьми. Они ехали из Баку, из Грозного, из Майкопа в Оху к мужьям. С ужасом они видели, как ожили вещи, как скарб шевелился, летели с места на место корзины и сундуки, а в море, недавно еще ровном, шли горы из воды и ветра, горы качались, летели, — вот-вот они обрушатся и накроют кунгас.
Женщины с отчаяньем и с надеждой смотрели на моряков. Лица моряков были спокойны. И одна из женщин, с круглым, большеглазым украинским лицом, говорила:
— То пустяк, девоньки, то так его качает море, ей-богу же так, подурит и пройдет.
Старшина катера и матросы смотрели на остров, ища удобное место, пока не остановился мотор, — нужно рубить канат и выбрасываться на берег.
Прошло не больше часа, как Ланжеро вышел из туземного городка Ноглики. Его провожали чуть ли не все жители, тут был и Иван Павлович, и Рыбаков с женой, сестра Екатерина Львовна, учителя и школьники.
Смеясь, Екатерина Львовна напомнила Ланжеро, как он ее напугал. Придя в палату, она увидела, что кровать пуста. «Где же больной?» А больной в халате и туфлях стоит на берегу и помогает рыбакам тянуть снасть.
— За это тебя бы следовало задержать у нас под каким-нибудь предлогом, — сказал Иван Павлович. — Да что с тобой делать? Ты нам всех больных развратил. Все стали себя считать здоровыми.
Ланжеро усмехнулся, пожал всем руки и пошел.
— Да постой! — удивленно сказал Иван Павлович. — Ты и в самом деле уходишь?
Невольно все рассмеялись. Когда Ланжеро прошел шагов двести, он обернулся и крикнул:
— Я еще…
Ветер отнес его слова.
— При… — донеслось до Ивана Павловича, как эхо.
Долго еще стояли Иван Павлович и его друзья и смотрели вслед Ланжеро. И когда они возвращались, Екатерина Львовна сказала:
— До чего свежий человек!
Помолчали.
— Какой-то утренний. Словно только что вышел к нам из тайги. Выкупался и выходит на берег.
Иван Павлович всю дорогу молчал.
Домик, его собственный дом, и тот показался ему без Ланжеро чужим.
В этой комнате жил еще его легкий запах, запах лесной реки, запах белки и еще чего-то.
Вот на этих стульях он спал. Вот сюда присаживался он рисовать. Иван Павлович подошел к столу и достал рисунки.
Невольно он улыбнулся. Ему казалось, что он сам на минуту стал Ланжеро. Всматриваясь в рисунки, он видел все таким, каким видел все Ланжеро, все, что ожило на этих листах бумаги: горы, небо, камни, — все было легким, как птица, все было свежим, как после дождя, все шло куда-то, стремилось, река, прыгая через камни, пробивая горы, спешила к морю, все вперед и вперед; лиственницы — и те, привязанные корнями к земле, всеми ветвями стремились вверх, к солнцу.
«Вот и ушел. Может быть, навсегда», — подумал Иван Павлович.
Сложив рисунки, он спрятал их в стол.
И вдруг рассердился.
— Ну и ушел. Что ж такого? Что ты, его хоронишь, что ли? Ушел, и пусть себе идет. Находится еще, насмотрится — вернется.
Ланжеро остановился. По ногам, по груди, по спине его словно кто-то пробежал. Он посмотрел. Все куда-то бежало, летело: листья, сучья, хвоя, шишки кедрового стланца, охапки вырванной с корнем травы.
Между деревьев, в ущелье, между гор, со стороны моря ревела, рвалась, неслась большая река ветра.
Она накрыла Ланжеро, ветер был в его носу, во рту, в его ушах. Еще немного — и Ланжеро захлебнулся бы от ветра.
Вся долина залита ветром. На Ланжеро падает высокая волна ветра. Она захлестывает, опрокидывает его и несет.
Ланжеро кажется, что он в море.
Ветер гудит. Деревья пригибаются, трещат. Все пляшет. Пляшут даже лиственницы.
Как в большой реке струятся холодные течения, из-под земли, из всех скважин и пор дуют зимние струи.
Ланжеро идет, нагибаясь и крутясь на месте. Ему кажется, что он плывет, борясь с волной. Вся долина полна большим ветром.
В стойбище Нань-во две женщины бежали к реке — тощая и толстая, две жены Низюна. Они кричали в ветре.
На берегу стояли мужчины и смотрели, как в лодке посреди реки погибал человек. Он был едва виден в волнах и в ветре.
— Низюн! Низюн! — кричали они. — Тонет наш хозяин. Спасите!
Старики молчали. Они знали, что нельзя мешать судьбе. Тонет человек — нужно ему не мешать, пусть себе тонет.
— Низюн! Низюн! — кричали женщины.
Лодку опрокинуло, и видно было, как Низюн барахтался в воде. Издали его можно было принять за полено.
В реку бросился парень, тот, который недавно сюда пришел, Псягин. Больше всех удивился Чевгун-старший.
— Сам говорил, что Низюн — враг… Собак у него отобрал. А теперь хочет помешать судьбе.
Старики качали головой.
— Зря мешает. Самого еще унесет в море вместе с Низюном. Нехорошо делает.
А парень, легко разбивая волны, подается все вперед и вперед. Вот он уже возле Низюна, вот они уже плывут к берегу вместе.
Когда Низюн очнулся, тощую жену он прогнал, толстой велел сбегать за трубкой.
— Ты зачем врагу не дал утонуть? — сказал он парню. — Я тебя не просил. Утонуть — и то не дадут. Ладно.
Низюн закурил трубку и сплюнул.
Парень рассмеялся.
— Живи, Низюн, будь счастлив. Нам твоя жизнь нужна. Смерти нам твоей не надо.
Старики посмотрели друг на друга.
Странный этот парень с низовьев Амура, с виду гиляк, а из нового рода, раньше не слышно было про этот род, из рода Комсомол, — удивительный парень!
Ночью, услыша завывание ветра, встал с постели бывший тунгусский князь Гантимуров.