Старичок стал метать: карта Лугина была убита. Бледная рука опять потащила по столу два полуимпериала.
— Завтра, — сказал Лугин.
Старичок вздохнул тяжело, но кивнул головой в знак согласия и вышел, как накануне.
Всякую ночь в продолжение месяца эта сцена повторялась: всякую ночь Лугин проигрывал, но ему не было жаль денег, он был уверен, что наконец хоть одна карта будет дана, и потому все удваивал куши; он был в сильном проигрыше, но зато каждую ночь на минуту встречал взгляд и улыбку — за которые он готов был отдать все на свете. Он похудел и пожелтел ужасно. Целые дни просиживал дома, запершись в кабинете; часто не обедал. Он ожидал вечера, как любовник свиданья, и каждый вечер был награжден взглядом более нежным, улыбкой более приветливой; она — не знаю, как назвать ее? — она, казалось, принимала трепетное участие в игре; казалось, она ждала с нетерпением минуты, когда освободится от ига несносного старика; и всякий раз, когда карта Лугина была убита, она с грустным взором оборачивала к нему эти страстные, глубокие глаза, которые, казалось, говорили: «смелее, не упадай духом, подожди, я буду твоею, во что бы то ни стало! я тебя люблю»… и жестокая, молчаливая печаль покрывала своей тенью ее изменчивые черты. — И всякий вечер, когда они расставались, у Лугина болезненно сжималось сердце — отчаянием и бешенством. Он уже продавал вещи, чтоб поддерживать игру; он видел, что невдалеке та минута, когда ему нечего будет поставить на карту. Надо было на что-нибудь решиться. Он решился.
«Князь Индостанский»
ПРИЗРАКИ
Еще во временя своего студенчества я познакомился с князем Индостанским и вскоре близко сошелся с ним, привлеченный необыкновенною оригинальностью склада и направления его ума и характера. Впоследствии, как это часто бывает с людьми, мы, смотря по обстоятельствам и настроению минуты, то все более и более отдалялись один от другого, иногда совершенно теряя друг друга из вида, то опять сближались и некоторое время жили общими духовными интересами. Однако же, за все время нашего продолжительного знакомства между нами никогда не возникало ни тени какого-нибудь недоразумения. Поэтому, нет ничего удивительного в том, что я настолько узнал его, насколько можно было узнать этого странного, вероятно, самому себе непонятного человека.
Он был среднего роста, очень широкоплеч, очень крепко сложен и отличался удивительной силой. Черты его красивого лица носили ясный след восточного происхождения.
Я был, может быть, единственным человеком, с которым он бывал иногда откровенен; всех других людей он чуждался с каким-то врожденным страхом; в особенности же, боялся он женщин: они внушали ему, казалось, какой-то физиологический ужас.
Он блистательно окончил курс университета, потом очень много путешествовал по всему земному шару, никогда не переставая знакомиться с произведениями человеческого гения, во всех его проявлениях, во все времена и у всех народов. Поэтому нет ничего удивительного в том, что его философские и эстетические воззрения скоро достигли чрезвычайной, исключительной широты. И однако же, его духовная сила и зрелость не проявляли себя ни в чем внешнем. Он оставался всегда каким-то загадочным, тревожным, часто противоречивым, парадоксальным, скитальцем не связанным ни с кем и ни с чем никаким практическим интересом, что было для него тем легче, что он был очень богат.
Я часто спрашивал себя, почему это происходит, и не мог найти ясного ответа. Я догадывался только, что его нежелание проявить себя в действительности, боязнь этой действительности, стояла в какой-то таинственной, глубокой и тем более неотразимой связи с проникавшей все его существо мистической потребностью. И чем дольше он жил, тем страстнее и страстнее становилось его стремление в парадоксальный мир мистицизма и тем глубже и глубже становилось его отчуждение от действительности, от людей, в особенности от женщин.
В самое последнее время он сделался убежденным, страстным последователем спиритизма. Я с опасением замечал, что настроение, цикл дум и чувств этой точки зрения — захватывают его с неотразимою, прямо опасною силою, и попробовал было свести его с этого пути, но скоро должен был убедиться в том, что мои усилия, при полной бесполезности, только раздражали его и отдаляли от меня…
Таков быль князь Индостанский.
В один из длинных зимних вечеров, когда бледная заря тихо угасала на западе, а на востоке уже выплывала большая, полная луна, между тем как мороз все крепчал и крепчал, князь Индостанский заехал ко мне. Скоро на столе появился самовар, и, при мягком свете лампы, снабженной матовым колпаком, мы принялись пить чай. Сначала разговор не клеился, но когда он случайно напал на в высшей степени интересный психологический вопрос, касающийся процесса творчества, мы оба сразу как бы встрепенулись.
Речь зашла, именно, о сотрудничестве при создании художественных произведений.
Я поспешно высказался об этом способе творчества с презрительной насмешкой.
— Писать так, — сказал я, — могут только люди, которые неспособны понять, что художественное произведение есть органическое целое, созданное единым вдохновением единого духа… Эти господа, напротив, убеждены, что можно создать истинно-художественное произведение механическим собиранием подробностей, вроде того, как повар приготовляет винегрет или окрошку. Тогда, конечно, будет безразлично, пишет ли произведение один, два или десять человек, лишь бы между ними состоялось грубое соглашение относительно самой фабулы и характеров действующих лиц, причем характеры эти обрисовываются самыми топорными выражениями, вроде: «человек горячий, злой, флегматический, добрый…» А иногда так и еще лучше: скажут про человека, что он «южанин», и довольно. Это уж география какая-то. Новейшие французы-реалисты в этом отношении достигли особенно блестящих результатов… И удивительно, как это публика не замечает того, что произведения этого рода преисполнены противоречий и несообразностей — именно от того, что они писаны разными лицами! Ведь, это так ясно! С первых же слов так и пахнёт деланностью от этих произведений!..
— Положим, — закончил я, перебивая сам себя: — таких противоречий и несообразностей не оберешься даже и в произведениях, писанных одним и тем же лицом…
Князь Индостанский внимательно слушал меня, глядя на меня своим неподвижным, загадочным взглядом; я продолжал:
— Все эти «сотрудники», именно, люди бездарные… Поразительна их неспособность понимать тонкие черты и оттенки. Что-то базарное, фабричное чувствуется в них. Это не больше, как попытки подделать настоящее художественное произведение, как подделывают олеографию под картину, писанную масляными красками художником, — да сбыть поскорее свой дрянной товар на Толкучем рынке литературы..
Я замолчал, и тогда начал говорить князь Индостанский.
— Я с величайшим удовольствием подпишусь обеими руками под каждым из всех сказанных тобою слов, и однако же я настаиваю на том, что возможно и истинное творчество в сотрудничестве.
Я с любопытством смотрел на него: зная его самобытный образ мыслей, я с нетерпением и удовольствием ожидал от него какого-нибудь нового, замечательного парадокса.
— Каким образом? — сказал я, вызывая его на объяснение.
— Я того мнения, — ответил князь Индостанский: что всякое истинно-художественное произведение не есть произвольный вымысел художника, хотя бы и очень разумно и последовательно составленный. Я того мнения, что каждое истинно-художественное произведение есть только снимок с действительной, реальной, самостоятельно, вне воображения художника существующей идеи. А если так, то почему бы два различные художника не могли увидеть и описать одну и ту же идею, как два различных зоолога могут изучить и описать одно и то же животное?