— Помнишь, запрос мы с тобой… делали? Почему, мол, не пишут. Вот… из-за него…

Апухтин поднял голову и посмотрел на Юрия мертвыми глазами.

— Слышь, Юра, одни мы с тобой остались… Убили, растеряли твоих братиков… Зачем? Почему? Кто виноват? Права была старая язва, права.

Юрий заплакал, вздрагивая плечами, и привалился к жесткому боку отца. Одни они были на крыльце, никто не смотрел, не слушал. Можно было и плакать.

Отец все ершил Юркины волосы твердыми, корявыми пальцами и бормотал:

— Ничего, ничего, как-нибудь… Иди, поешь чего… Ступай.

— А ты? — спросил Юрий, размазывая грязь по лицу.

— Я? Ах, да… Я на крышу — доску прибить надо. Давно собираюсь, неделю. Вот сейчас залезу и подобью.

Он взял гвозди, взял топор и по лестнице поднялся наверх. Забрался на конек, сел, свесив ноги, и прибил отстающую доску. Потом задумался, понурил голову. И вдруг, закричав: «Гады, сволочи! Мать вашу так!» — с размаху вогнал топор в конек крыши. Брызнули щепки, а он рубил и рубил. Внизу завопил Юрка, из дома выкатились беженцы, кричали, шумели. Апухтин остановился. Потом, будто и не он рубил, слез, вытащил из сарая доску и стал чинить крышу. И починил-таки еще до наступившей глухой темноты.

Но с этого вечера он словно закостенел. Ни с кем не говорил, никого, кроме Юрия, не замечал. Ел самую малость. Глядел на всех прямо и резко. Не то он думал что, не то просто таращил глаза. Осенью, в туманное августовское утро, глотающее звуки и очертания, угодил, переходя железнодорожные пути, под паровоз. Его похоронили.

Дом темнел…

В июне сорок шестого, в сумерках, к дому подошел какой-то человек. Остановился и долго смотрел на хмурый дом, на мертвые его окна. Отсветы ложились на старые стекла, но большинство окон были мутны, завешаны чем-то, как бельма слепого. Прислушался — тишина, только кипели июньские жуки в липких тополевых листьях.

Жук с лету щелкнулся в голову, упал на плечо и пополз, царапая жесткими лапками. Человек снял его и осторожно положил в траву.

— А окна-то темные, — пробормотал он и, подойдя к калитке, нащупал веревочку. Дернул. Громыхнул запором. Калитка шатко распахнулась на перержавевших шарнирах.

Во дворе сыро, мусорно… Пучками лезет трава, валяются белые клинышки щепы, оставшейся от рубки дров. Кусачий червячок завозился под сердцем. Закипали слезы. «Вот ведь, — подумал человек, — всюду был, все видел, а здесь вот — плачешь».

Постоял, успокаиваясь. Потом, мягко ступая, обогнул сенцы. Теперь дом высился над ним черный, громадный. Человек прислушался — тихо. Поднялся на крыльцо. Стучать ли в дверь или сначала поглядеть в окно? Решил поглядеть.

Он сошел с крыльца и подобрался к кухонному окну. Из него лез тощий свет, вырисовывая буквы газетного листа, повешенного вместо шторы. Один угол газеты был смят.

Человек прилип носом к стеклу. Увидел — за кухонным темным столом сидел брат Яшка, в ту пору, когда ему было шестнадцать лет. Вздрогнул и догадался — Юрий это.

Брат, до жалости худой, сидел с плошкой. В стеклянной баночке плавал фитилек с крохотным венчиком желтого огня. Одной рукой брат доставал не глядя из миски белые шарики картошки, макал в соль и засовывал в рот. Другой рукой придерживал для удобного чтения жирную книжицу.

Человек легонько постучал в окно казанками пальцев. Газета резко приподнялась, Юрий прижался лбом к стеклу.

Испугался до смерти — смотрел с улицы мужчина с отцовским лицом, материнским вздернутым носом. Братан! Юрий кинулся к дверям.

— Мишка! — крикнул он, распахивая дверь ударом ноги.

— Юрий… Юрка, — растроганно и удивленно говорил тот.

Вошли. Было радостно и неловко.

Михаил огляделся и, взяв плошку, прошел из комнаты в комнату. Юрий шел следом, жался к его боку.

— Ты чего это? — спросил Мишка.

— Темно.

— Э-эх, братишка, не темноты, не зверя, не покойников — человека бояться надо!

Дом стоял опустевший, обшарпанный. Если бы он был мал и обычен, это было бы еще ничего. Маленький дом наполняется движением и жизнью даже двух человек. В маленьком — легче. Но большой смутный дом всегда напоминает умерших или ушедших. Молчание его — тяжелое, удушливое. В нем — мертвые шорохи шагов, окаменевшие голоса. Стены хранят разные мелочи жизни — фотокарточки, репродукции и тому подобное.

А если в доме, где рос, долго жили чужие, то и он станет чужим, равнодушным, почти незнакомым.

Михаил вернулся в кухню, положил вещевой мешок, скинул шинель.

— Ну вот, я и вернулся, — сказал он. — Вернулся!

Прихрамывая, подошел к столу и заглянул в миску — картошка склизкая, огородная. Соль в блюдце серая и крупная — скотская. А книга Александра Дюма «Граф Монте-Кристо». Он полистал ее замусленные страницы. Спросил:

— Отец в ночной?

Юрий разинул было рот, но из глаз и носа потекло…

— Так, понятно. А когда?

— В августе, восемнадцатого…

— Так! Давно! Как же ты один жил?

— Да мне тетя Феша помогала. И беженцы хорошие были.

— Ладно, братишка, проживем. У меня там в мешке американская тушенка и хлеб. Веди-ка их сюда. А жил я так…

Некоторое время Михаила таскали по инстанциям, как бывшего военнопленного. Жучили, упрекали. Потом отступились — выручила хромая нога. Правда, устраиваться на работу пришлось самому. На завод Михаила не приняли, и он устроился в «шарагу», стряпавшую грубо и плохо разный домашний дрязг: ведра, лейки, грабли, железные лопаты.

Поступил учеником наравне с желторотыми пацанами — все приходилось начинать сначала.

Осенью всплыл и Яшка, оказывается, партизанивший, и не где-нибудь, а в самой Италии. Приезжать наотрез отказался: «Ну вас, с вашим курятником». Сообщил, что завербовался на Чукотку. Интересовался, нужны ли им деньги. Так что не вернулись Володька и Павел. Что ж, во многих семьях бывало и хуже.

Михаил потянулся к жизни со звериной жадностью. Он пережил тяготы плена, испытал муку недоверия и отдыхал только у женщин. А тем не было нужды ни до плена, ни до его хромой ноги и губастого, некрасивого лица. Он был мужчина, и все!

Женщины одна за другой приходили и уходили из дома. В зависимости от их домашних талантов братья то объедались вкусностями и толстели, то плоховато ели, зато щеголяли заново обшитые.

Захаживала и тетя Феша — поругать.

— Женись, дурак, — говорила она. — Вымотаешься, кому нужен будешь? Возьми Наташку — племянницу. Девка молодая, хозяйственная. Телом крепка, как репка. Дом ведь гибнет… Дом!..

— И черт с ним! — отмахивался Мишка.

— Вот и говорю — дурак, — отмечала тетя Феша. — Отец все жилы вытянул, строил, денег сколько вбито, а ты — к черту. Хозяйку тебе надо, жену, а то вдовы да вдовы. Как свинья, жрешь все подряд.

— Го-го! — ржал Мишка, щеря редкозубый рот. — Знаете, тетя Феша, пословицу: «Люби всех подряд, бог хорошую пошлет».

— Вот о Наташке и подумай. Ее тебе бог-то и послал. А уж стряпать — мастерица.

Тетя Феша все ходила и долбила: Наташка, Наташка, Наташка… И вдолбила. Теперь, когда Михаил задумывался о дальнейшем налаживании жизни, о жене, о детях, то в голову сама собой лезла именно Наташка.

И в одно прекрасное время в доме появилась Наталья. Была она и тогда худенькая, жиловатая, со стиснутыми, как дужки гаманка, губами. И хотя все, что нужно, было у нее на месте и округло, но какое-то мелкое и жесткое.

А стряпала здорово. Отродясь не ели братья таких густых и наваристых щей, так хорошо, до хруста поджаренной картошки, прямо-таки купающейся в гидрожире. И дом помолодел, заиграл вымытыми стеклами.

Поначалу жизнь у Натальи с Михаилом шла, как телега по мерзлой пашне, с грохотом, встряхиванием. Михаил то выгонял Наталью, шваркая об пол алюминиевые миски, то ходил уговаривать вернуться.

Наталья то уходила безропотно и молчаливо, взяв свой сундучок, то возвращалась, и сундучок за ней нес Мишка. Каждый раз она задерживалась дольше и дольше, а там и приросла к дому. Без нее и жизнь была какая-то неприглядная, и дом стоял сиротой. Тетя Феша поучала Наталью:

— Мужика в наше безмужичье время удержать хитро. Главное, за нужное место ухватить. Ты его всем привечай — и собой, и постелью, и запахом, носы у них собачьи, пахнуть нужно аппетитно, как жареный оладышек. Ну, духи разные, притиранья. Догадайся! Но главное — еда! Мужики жрать горазды. Корми, корми его лучше — не уйдет.

Наталья кормила. Михаил замаслился лицом и наел порядочное брюшко. Тут-то она и устроила штуку. Заявила:

— Кто я, полюбовница или мужняя жена! Гну на вас спину, обмываю, обшиваю, а своего угла нету. Уйду!

И заплакала.

— И уходи, — сказал ей Мишка и даже сам помог унести сундучок к тете Феше. Наталья плакала, а тетя Феша щурилась.

С уходом Натальи все словно потемнело. Продукты есть, знай себе готовь, а вкус не тот. В комнатах всюду окурки, грязь, кошка хозяйничает в шкафу, белье нужно стирать.

Через пару недель Михаил, крепко отощавший, пошел мириться, но вернулся ни с чем. И еще две недели братья жили черт знает как…

Михаил сдался. Теперь Наталья вошла в дом полновластной хозяйкой.

Был сделан ремонт. (Деньги на него одолжила тетя Феша.) Юрий переселен в кухню, а четыре комнаты сданы неспешно, вдумчиво подобранным квартирантам — спокойным, покладистым и бездетным.

Огород был плотно засажен овощами. Двор — в цветах.

Наталья пошла на базар и купила копилку, огромную, с собаку величиной, и поставила ее на комод. И велела всю мелочь достоинством ниже пяти копеек сыпать в гипсовую утробу копилки.

Все стало приносить доход.

Воскресный день удался.

Уже с утра был горячий и румяный, словно пирог из печки. Веселые пятна легли на пол. Занавески светились всеми своими фестонами. Усевшаяся на солнечное пятно кошка вылизывала пальцы на лапах — все по очереди.

Мишка проснулся и курил, затягиваясь и осторожно кладя папиросу в пепельницу. Другой рукой задумчиво пощипывал и покручивал волоски на груди. Наталья сидела рядом. Дела были переделаны, можно и вот так сидеть и холодить ноги полом. Накануне они провели приятный вечер у своих же квартирантов, Макеевых.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: