Вернулся Гошка абсолютно недовольный собой. Таилось это недовольство глубоко, на грани усталости. Он даже мечтал заснуть лет на десять и спать, спать. «Умереть бы, и дело с концом», — вяло думал он.
Весенняя охота — баханье из ружей, красные рожи товарищей злили Георгия. А тут еще начались погодные резкие перемены. Раз десять на день ложилась как будто долгая непогода и тотчас ломалась на отличную, а отличная — снова на гнилую.
Все — синоптики, пауки, старики и барометры — прочили великую сушь, а нарывались на проливной дождь, и наоборот. Да и Павел то и дело вспоминался со своей ехидной усмешкой.
Еще с поезда Гошка сошел во внутренней тяжелой хмурости: город давил его зданиями, суетой миллионной толпы, хлестал по глазам блеском окон. Тогда-то, в веселой толпе, подумалось: умереть бы.
А городские радовались теплу. Мужчины ходили налегке (рубашка, легкие штаны), женщины бегали чуть ли не голые, уставя глаза во что-то видимое только им. «Чему радуются, — морщился Гошка. — Из бездны в бездну, из праха в прах».
Он засел дома безвыходно. Попробовал читать, но печатное только раздражало. Даже кот, влюбленно смотревший, злил его.
Тоска нездоровья охватывала его, все казалось глупым. Все, что он делал, было глупым. В будущем ему тоже виделись беспросветные глупости. И эта проклятая зелень!
Гошка завесил окна одеялами и сидел в душной полутьме. Он сжал голову ладонями и глядел в пустой угол. Сердце болело пронзительной, дергающей болью, словно гнилой зуб.
— Боже, — шептал он, раскачиваясь. — Почему я не сдох раньше? Почему не сдох, почему не сдох?
Это была нервная усталость, давно знакомая ему депрессия.
Он знал, для избавления нужно дойти до крайности, до самого ее дна — черного — и успеть, пока оно не схватило, отпихнуться ногами и всплыть.
Это как омут, если в нем тонуть.
Было и такое в его жизни. Пацаненком десяти лет от роду он купался в речном тиховодье с мощным и неторопливым вращением многометровой толщи. И вода стала глотать его. Она тянула его вниз, неторопливо глотала. Он пошел ко дну.
Протянулись к нему черные руки донных коряг. Он счастливо миновал их, коснулся ногами мягкого дна и, подняв мутное облачко, быстро выскочил на поверхность и стал хватать воздух ртом.
Но его снова тянуло вниз, и снова колеблющиеся черные руки. Он и теперь вырвался, но уже не успел как следует отдышаться. Гошка бы потонул, купался он один.
Спасло его такое обстоятельство: течение, вращаясь вокруг незримого центра, в то же время медленно относило его к берегу. И так — вниз-вверх, вниз-вверх — он оказался близко к нему, рванулся, цапнул руками за траву и припал лицом к земле. А когда набрался сил и вылез, то часа два лежал в истоме, а облака виделись ему темными пятнами.
Вот и сейчас он должен коснуться дна, рвануться и выскочить к обычному. Конечно, можно сходить к врачу, брать лекарство. Но Гошка знал, убедился, что самое умное — это нырнуть самому. Надо было сжаться до каменной плотности, опуститься и, ударив в дно ногами, выскочить.
— Так, — бормотал он. — Уж лучше бы мне утонуть тогда… лучше бы мне сдохнуть…
Безмерно тоскливо.
— Перетерплю, — скрипел Гошка зубами, раскачиваясь из стороны в сторону. — Пе-ре-терплю…
Но внешний мир все же лез к нему, протискивался в щели светом и шумом. Тогда Гошка лег, натянул на голову толстое, зимнее одеяло. Мир погас, как спичка. Теперь шли видения. Мелькали лица, шептали голоса… Вот новое лицо Павла, голос, в котором усмешка. Художник, воображает… Пусть его… Вот запрокинутая голова лося, черная кровь в опавших ноздрях… Опять лица… Глубже, глубже… Вот лицо: синие губы, желтый лоб математички, их классного руководителя, ее голос: «Жохов, не кашляй в сторону здоровых детей». Свой крик: «Не твое дело, выдра»… Учительская, плачущая мать… Смерть отца в войну, невероятно длинный гроб, торчат его огромные ступни в матерчатых тапочках… Детский санаторий на берегу реки, у директора липкий голос: «Масло нам, дорогие дети, выдали с керосином». А сама на базар его — тыща за кило: война, голод!.. Главврач Галина Николаевна с холодным лицом, в пенсне. Змеиное в ее длинной шее, в приподнявшейся голове. «Дети, яйца протухли, все семьсот, я приказываю их выбросить». «Ладно, мы съедим и тухлые!» — «Я не могу допустить этого». Почем тогда были яйца на базаре?.. Забыл, все забывается. (Почему не уходит из памяти, почему все обидное торчит в ней?..)
…Глубже, глубже… Вот Катя. «Милая, — бормотал он. — Полюби только. Я бы все-все для тебя сделал… Я не дам на тебя ветерку дунуть, я…» Улыбается, подходит ближе, ближе… Смеется! Вон как изогнуты губы!.. Дрянь!.. Ненавижу!..
Но Георгий не отпускал ее — и дальше погружался вместе. Вот и дно.
Он, оттолкнувшись, вынырнул. Теперь на берег!.. Скорей!.. Гошка откинул одеяло и вздохнул с великой жадностью. Он был слаб, потен. Спина и грудь — все мокрое. Гошка встал.
— Черт! Окна занавесил!
Он дернул занавеску и сразу увидел сидевшего на заборе пацана. Тот крутил тополиную пышную ветку, ломал ее. Гошка раскрыл створки окна, гаркнул:
— Я тебе!..
— Иди знаешь куда, — пропищал пацан, продолжая крутить ветку. Гошка рванулся к двери — пацан исчез.
Гошке захотелось есть. В сенях он разыскал холодные щи. Принес и хлебал их из кастрюли — кислые и прохладные, — цеплял ложкой лохмотья мяса и разваренную картошку. Стало веселее, он вышел во двор.
Здесь шел отличный, жаркий день. Над травами густо толклись комары, скворцы сидели с разверстыми клювами, на крыше воробей ухаживал за двумя воробьихами сразу. На части разрывался.
Но в огороде — работа! Нужно копать землю, помочь матери, все еще возившейся с огуречной длинной грядой.
…Работал он до темноты и даже насвистывал, даже котов не разогнал, певших за домом.
Но раздражительность не проходила.
Утром следующего дня Гошка ушел в диспансер. По весеннему прибранному двору гуляли больные в полосатых пижамах. Гошка ходил меж них, злобствовал:
— Ишь, — говорил он, шлепая какого-нибудь знакомого по сытному животу. — Как бочонок. Кормят вас тут, поят, а я бы запряг в телегу да отправил навоз возить.
Увидел Михаила. Как и Гошка, тот уже года три был на инвалидности. Не работал, а лечился, месяцами живя в больничке на двадцать мест, что была устроена при диспансере.
Хитрая бестия!..
Михаил чесал грязный живот диспансерному рыжему псу. Тот жмурился, оттягивал назад уши, а Михаил улыбался. И было видно, что обоим приятно. Они скосились на подходившего Гошку.
— Хочешь, вытяну? — спросил он Михаила. — Полметра роста добавлю.
Тот промолчал. «Попадешься ты мне как-нибудь под руку», — зло думал Гошка. Он смотрел на Мишкин лоб. Косой свет выпятил бугры, делившие его. Они вздувались, выдвигались вперед. И Гошка поставил себе вопрос, что бы он выбрал при возможности выбора: на редкость смекалистую голову Михаила или Володькину смазливость. И понял с удивлением — красоту бы выбрал, чтобы Катя любила…
Гошка вошел в приемную, оглядел больных. Ясно, новички: сидят как деревянные, лица испуганные, коленки стучат.
— Как вас тут медицина калечит? — спросил он.
Все промолчали. Гошка заглянул в кабинет и осторожно прикрыл дверь. Предупредил:
— Марь Ивановна Скорощук, она в прошлом году больного поддула вместо правого бока в левый. Мозги заизвестковались.
Потом, ловко улизнув от влюбившейся в него чернявой прилипчивой Марии Лобановой («Худоба, — презрительно говаривал он. — Подержаться не за что»), пошел искать Володьку. И смаковал, держал на языке самое колючее, обжигающее слово.
— Володька! Где Володька? — кружил он.
— Володька? — переспросил его мужчина в халате. — Выписался. Домой ушел. К сеструхе.
Так, ушел… Гошка глядел на широкие листья яблони, в их зеленое шелестящее стадо. (Мимо шел Павел, ишь, отвернул морду в сторону.)
В ветках мелькали серые мухоловки. Горихвост в черной шапочке сидел на краю дождевой полной бочки и пил воду.
Ну, нет Володьки так нет.
Гошка побрел на реку, что текла, отражая брюхо выгнувшегося моста, трубы завода и кучевые облака, обещавшие стойкую погоду.
На берегу сидели рыболовы: и загорали, и ловили на червя окуней и чебачишек. Такие самодовольные. Словно, шевеля капроновые лески в воде, делают значительное дело.
И так захотелось Гошке убраться из города, хоть вой.