Из дневника П. Герасимова.
12 июня… Мне отлично живется здесь. Вот мой день: просыпаюсь на рассвете, один. Наташи нет — ходит босая по росе, а потом купается.
Воздух утром шипучий, широко вдыхать его нельзя — жжет. Я закутываю голову простыней. Воздух попадает в легкие согретый, вместе с запахом белья и мыла. Поверх я выставляю одни глаза и смотрю в окно на крыши и черные сосны. С разгоранием дня все это наливается красками и пропитывается звуками: вскриками птиц, людскими голосами.
Здесь масса скворечников.
Скворчата сидят, заткнув собой круглые летки. Верещат. Клювы их с желтыми каемками, как теткин гаманок с латунными дужками.
А простыня еще прячет и мою улыбку, широкую и глупую.
Приятно быть счастливым и глупым. Наташа так и говорит: «Дурачина ты мой». Я — ничего, доволен.
Но нет места без своей язвы. Здесь это Михаил.
— Спишь?.. — В окно всовывается Мишкина голова. Он мал ростом и опирается подбородком на подоконник.
И кажется, что лежит одна голова.
Я притворяюсь только что проснувшимся. Но его не провести.
— О ней думаешь? — бурчит он.
Погнать его? Но я не могу. Лежу, гляжу в потолок, на висящих вниз головой комариков.
— Любишь? — спрашивает Михаил. Теперь в нем проступает любопытство на уровне естествоиспытателя, заставшего муху за необъяснимо странным занятием.
— Предположим, — отвечаю я.
— Я бы не смог, — вздыхает он. — Я бабам на микрон не поверю. Хочешь, биографию твоей выверну? Анкета тебе, а ты мне картинку намажешь. Нет? Ну и дура!
Он убирает голову из окна. На подоконник влезает красная белка и грызет приготовленный с вечера сухарь. В соснах — красными полосами — прорывы утреннего солнца. (Это запомнить.) Наташа… Что он может сказать? Я знаю ее привычки. Все. Но особенно мила одна: как подсолнечник, она тянется к солнцу. Если спит, поворачивается к солнцу, лезущему поверх занавески. Солнце падает на ее лицо, и Наташа шевелится, меняет руки под головой, подтягивает колени. В ворохе волос ее лицо — лицо девочки. С взбухшими губами, сонная, мягкая. Такая всего милее.
Встав, она надевает халат и босиком идет к воде.
Я вижу не глядя — Наташа выходит на серый росный луг, шагая между коровьими лепехами. Синие мухи недовольно гудят на нее. Наташа идет, сбивая росу ногами. И вот она на берегу, роняет халатик на песок…
— Милая, — шепчут мои губы. — Милая!..
Она входит в воду, окунается и встает. Вода течет по ее ногам. Она гибким движением тянется к всходящему солнцу, отдается ему вся. На ее лице — улыбка полного удовлетворения.
Не глядя, вижу — вытирается шершавым длинным полотенцем. Черное бражное сусло уже бродит в ее глазах. Нужно спешить.
— А ну, вставай, — рычит в окно Гошка. Протянув длиннющую руку, он цапает и тянет с меня одеяло.
Я встаю, кашляю, соскребаю безопаской ночную щетину. Затем иду встречать Наташу.
Две разные части деревни смыкаются узенькой тропкой.
Старая часть деревни начиналась от берега, от ветхого дебаркадера. Выше — новая, желтея свежим деревом.
Я жду, переминаясь с ноги на ногу. А по тропинке идет Наташа. Солнце светит вдогонку, и на плечах Наташи лежат широкие серебряные погоны.
Неправда, что она мне изменяла! Она чиста, как все вокруг — кусты, деревья, небо, вымытые вчерашним дождем. Иначе все страшная, все глубокая ошибка. Она хорошая. Так и говорит: «Верь мне, я хорошая…»
— Как ты спал, мальчиша? — спрашивает она.
— Хорошо.
— Пойдем в лес?.. А?.. Поцелуй меня.
Мы целуемся.
…Лес высок и плотен. В тени его еще ночь с белыми созвездиями земляничного цвета.
Но скоро будут ягоды — земляника припоздала. Мы одни среди лесной ночи и белых созвездий.
— Ты знаешь, — говорит Наташа. — Этот красивый брюнет, Владимир, он тоже купается утром. Молодой бог. Ты бы нарисовал его?
— Бог?
— Я в нем чувствую такую остроту, такую бурю…
…Наташа взяла на себя все хлопоты жизни — стирку, глаженье одежд, готовку еды. Даже ездила за продуктами в город. Они с Павлом никогда не жили рядом хотя бы два или три дня, и Наташа поражала его. «В тебе энергии как в бомбе», — частенько говорил он, дивясь тому, что она успевала еще и трижды купаться, два раза (утром и вечером) водить его в лес гулять. Тетка была едка и ворчлива. Потому теперешняя жизнь — ласковая — казалась Павлу неким сладким туманом, сном. Он даже не верил себе по временам, не понимая, что в Наташе просыпалась хозяйка, дремавшая до сих пор. Но и не веря, Павел все же удобно расположился в этой благодати. Существование его стало постыдно ленивым. Произошло еще и другое: постоянно находясь рядом с Наташей, он перестал видеть, все расплывалось, как пятна акварели на мокрой бумаге. Было пятно по имени Гошка, были и другие: хозяева, Михаил, Владимир… Павел с напряжением мог припомнить их, всмотреться. А вот Наташу он видел далеко, всегда отчетливо. Даже то, чего в ней не могли увидеть другие. Например, что похожа она на птицу. Он гордился этим видением Наташи, думая: «Она шумно влетела в мою жизнь». Но хорошо ли ей с ним? Почему она часто сидит, склонив голову набок, и даже не гонит комаров? Он садился рядом, отгоняя ладошкой комаров, обнимал, — нет, далека.
— Ау… — окликал он ее и начинал болтать о чем-нибудь пустяковом.
Временами Наташу охватывало беспокойство, внутренняя какая-то смута. Чаще всего это бывало, когда Павел казался ей (он поздоровел) притворявшимся больным, для чего он мелко покашливал и делал вид, что боится купания и солнца, которое будто бы может вызвать у него кровохарканье. Что он слишком уж вольготно расположился, что случившееся «то» она, женщина вольная, уже искупила в эти дни домашнего рабства.
…Она уезжала в город — отдохнуть, даже появилась в этих ее отъездах некая размеренность, которую Павел до поры до времени не замечал.
И в тот день — 26-го — она уезжала. Накануне долго сидела над бумагой и кусала Павлов фломастер. Набухли морщинки на ее лбу.
Она грызла кончик фломастера, а Павел молчал, зная по опыту, что женщин тревожить не стоит, когда они думают о магазинах и очередях.
— Сорок рублей, — вдруг сказала Наташа. — Много будет покупок.
— Возьми!
— У нас всего двадцать пять.
— Схожу к Гошке.
Павел встал и пошел искать Жохова, вечерами обычно сидевшего где-нибудь на берегу или ходившего вдоль кромки воды. Он знал, где его искать, так как в дни отъезда Наташи бродил повсюду неприкаянно, даже бестолково. Натыкаясь, он болтал о чем-нибудь с Михаилом, даже играл с ним в шахматы. Но выиграть не мог. Михаил (белый обритый череп которого так и реял в синей лиственной тени) спрашивал:
— Что, еще жив? Ты ведь дохлый, а она здорова. Квартира хоть у ней хороша?.. А заработок?..
…Гошка и болтал с Павлом, и деньги взаймы давал одинаково охотно. Он то смеялся над Павлом, то спрашивал о Владимире, будто Павел мог знать, куда тот девается по временам и где его искать.
— Что-то они затевают с Михаилом. А теперь о твоей. Купил козу — купил и ее рога. Споткнулся раз на одном месте, споткнешься и в другой раз. Слышь (он притворно испуганно таращился), а вдруг она ведьма? Давай сожжем ее. — И Гошка шутливо, конечно, но больно тыкал в тощий Павлов живот твердым пальцем.
…Наташа уезжала… Звенел будильник — на рассвете, Наташа вскакивала и быстро одевалась, быстро шла к дебаркадеру, откуда паром увозил ее на другой берег, к пристани, к первому теплоходу, к автомашине до города — на выбор.
Павел провожал ее.
На пустынном дебаркадере они ждали паром минут десять — пятнадцать. Павел, осторожно покашливая, указывал Наташе на стрижей, врезавших свои норки в обрывистый берег, на пьющего теленка, вошедшего в воду по колено, на бегущего очень рыжего и большого пса, кормившегося около паромных пассажиров.
Бог его знает где он ночевал, но прибегал точно за минуту до отхода парома, впрочем как и человек десять деревенских старух, едущих на городской базар с корзинами и завязанными ведрами.
Паромщик отвязывал толстую веревку, Наташа клевала Павла в щеку отрывистым и сухим поцелуем. Затем паром отчаливал, и в просветляющейся голубизне утра гасли белая кофточка Наташи и яркие одежды рыжего пса. Приходило на короткое время некое странное облегчение: с отъездом Наташи он снова начинал видеть, ярко и точно. А затем накатывалась тоска по ней, уехавшей, даже тревога, вернется ли.
«Значит, вот как трудно живут друг с другом семейные люди?» — думалось Павлу.
В этот день Наташа уезжала в пятый раз. Павел стоял и думал о силе белой окраски ее кофточки (рыжий пес гас быстрей Наташи), о роли белил в живописи, о Наташе, исчезающей. И было в нем некое облегчение, и уже рождалась тревога ожидания.
— Глядишь? — окликнул Михаил.
Он снова выбрил себе голову, и ее рельеф выпирал в виде бугров. «Странная голова, — думал Павел. — Должно быть, черепная кость не выдержала роста мозговых центров».
Михаил был вялый. Раскис после сна. Пижама его трепыхалась, парусила от берегового ветерка.
— Проводил свою шлюху?
— Иди к черту! — ответил Павел, не оборачиваясь.
Павел разглядывал водяную серую плоскость, перевел глаза на подсолнухи, шевелившиеся во всех огородах.
— Резок для меня утренний воздух, — пожаловался Михаил.
Павел молчал, слушал утреннее. Звякали ведра. Плескалась вода, скрипели динамики.
Он думал о звуках. Ведь они — часть ландшафта. Но как отразить их? Чем? Мешаниной красочных пятен? Наташа скоро поедет в город в пыльном, громыхающем автобусе. Сотню километров трястись. Чем написать это громыханье?..
— В городе воздух лучше, — говорил Михаил. — Мятый он, обволакивает, а не дразнит легкие. Я при спанье голову под одеяло засовываю, Вовка, сука, цепляется. Говорит: «Приехал сюда дышать, так дыши!» А я не могу. Раньше, говорят, лечили чахотку воздухом хлева — и помогало. Пошли…
Павел подчинился его командному жесту.
Они шли обратно не по общей густопыльной дороге, а в обход, лесной тропой. Мокрые узорчатые папоротники липли к их ногам.