Павел думал, ежась от прохлады: когда-то здесь все было в папоротниках. В них сидели змеиного вида птицы, бродили стотонные ящеры. А первое теплокровное жалось комочком среди корней. Все — туман, мокрые листья — было выше, и чешуйчатая лапа ящера вдавливалась в землю — рядом…

— Очнись!.. — вдруг кричит Михаил.

Ящериное виденье уходит от Павла, остается лишь грибной туман, сырость, черные сосны.

— Я замечаю, — говорит Михаил, — что ты дурак. Разве можно такую бабу пускать одну?

Лицо его становится плоским и презрительным, как у идола.

— Она — взрослый человек.

— С взрослыми — хуже. Дитеныша выпорол, и все.

— Насильно мил не будешь, а она меня… — Павел хотел сказать «любит», но не смог. Нельзя это говорить, имея дело с Наташей, неосторожно.

Михаил тоже обошел это слово. Сморщился, и все.

Он помолчал, подвигал белой кожей головы — загар не успел пристать к ней. Спросил:

— Какой сегодня день?

— Вторник.

— Точно, вторник. А когда еще провожал?

— В пятницу.

— Вторник и пятница… Ну, прощай, поброжу еще. Как хорошо в краю родном, где пахнет сеном и…

Он, заложив руки за спину, побрел к свертку тропы. Дальше Павел шел один. Солнце поднялось. Он шел по лесной опушке к изгородям огородов, к дому, среди солнечного плесканья и гула насекомых.

Он ступал не по мягкой тропе, а по твердой и гулкой, отдающейся в пятках дороге, и шаги ясно выговаривали: вторник-пятница, вторник-пятница, вторник-пятница. Точно, каждую неделю теперь уезжает два раза, во вторник и пятницу.

«Я, осел, не замечал того».

Подскочил пес с именем Пират — черный такой. Павел рассеянно приласкал его и пошагал дальше: вторник-пятница, вторник-пятница…

Бежали загорелые пацаны на раннюю — лучшую — рыбалку. Их пятки дробили скороговоркой: вторник-пятница, вторник-пятница…

…Грохнул кузовом грузовик — вторник! пустил из-под колес облако деревенской едкой пыли — пятница!.. Павел закашлялся. Шофер высунулся. Ухмылка — от уха до уха.

— Закурить есть?

— Нет. Ты не в город, дядя?

— Туды.

— Где же вы здесь ездите? Шоссе на другом берегу.

— А по лесовозке, бором. Заброшена дорога, но можно.

— Подкинь!

— Дашь трешку?

— Ага!

Павел схватился за борт и рывком перекинулся в кузов, объемистый и пустой. Сел на корточки, застегнул доверху куртку.

Грузовик рванул с места. Он несся, стуча кузовом на каждом ухабе: на одном — вторник! на другом — пятница!

Мелкий сор прыгал от борта к борту.

Прыгали сосновые щепки, бурая кожура, мертвая и толстая ночная бабочка.

Скорость машины рвалась в мозг Павла. И путем самых разнообразных перекидок резко показывала Наташу. Не всю, а особенные ее черточки. Павлу ясно виделось (как не заметил раньше) лицо чувственной женщины, прячущей (умно) эту чувственность веками, словами. И хитрость в губах, в их особом складе.

Ехали долго. Брали еще пассажиров: кузов то наполнялся, то пустел. И всем шофер говорил о поллитре, у всех брал рубль, два, три… Павел сидел на корточках, держась за кузов. Наташа… Современная: черные веки, некрасивость, скомбинированная с подчеркнутой (и умело) некрасивостью прочего и перевертывающая все в красивое.

Какая же она? Некрасивая — красивая, некрасивая — красивая.

Она красивая. Прекрасна и молода. Умница. Какие мысли, какие советы… «Павлуша, будь шире во всем, а то ты какой-то узкий…» Узкий, тонкий, звонкий… Трах!..

— Эй, уснул! — крикнул шофер.

4

Машина стояла: был центр города. Павел осторожно вылез. От долгой тряски в животе все перебултыхалось, зад был отбит напрочь.

Куда идти? Домой? К Наташе?

Забавно, но только Павел ступил на асфальт, все показалось невозможным сном. Чепуха! Бред! Значит, нужно к Наташе — развеять все, приласкать, условиться об обратной дороге. А там зайти к тетке.

И ему захотелось ее увидеть, старенькую, добрую, полузабытую, и сделать что-нибудь приятное ей — полить гряды или выполоть морковь-каротельку. Но сначала — Наташа…

Но с первыми шагами возобновился подаренный Мишкой проклятый ритм. В самом деле, когда она уезжает, что-то усмешливое бродит в ее лице, а в движениях — стремительный бросок от него. «А что я такое? — думал Павел. — Полудохлая личность».

Вот и дом ее — бетонная многоэтажка.

Дом распахнут по-летнему, окнами, всеми балконными дверями, подъездами.

Прохладно в нем, наверно.

Перед домом копошатся разноцветные пузанчики, и летают голуби, вспыхивая на солнце крыльями.

Он привычно нашарил взглядом окна Наташиной квартиры: она дома — окна приоткрыты, шторы опущены и полощутся.

Хорошо ей там налегке, в одних трусиках.

Лампа яркой звездой светит в ванной. Чем она занята? Стирает? Или холодится?..

Сидит себе в ванне под душем, ей свежо и приятно.

Павлу захотелось к ней, в холодную ванну. «Она, конечно, плесканет мне в морду, я захохочу и шлепну ее. Ей-богу, гений, кто придумал эту ванну и холодный душ!»

Он взобрался по лестнице к Наташиной двери. Прислушался: тихо. Он нажал звонок. Никого? Снова пальцем в коричневую пуговку: вторник-пятница… Вторник-пятница… Вторник-пятница…

Мимо шли женщины с сумками и таращились, а он все наигрывал свое и не мог бросить.

Сволочь Мишка! Нет ее дома, вот и все. Но окна? Свет?..

Кто там у нее? Наверное, сильный, красивый мужчина, к которому можно вот так сорваться на рассвете и бежать за сто километров, трястись в машине, глотать пыль… «Противно ей со мной, — думал Павел. — А, черт с ним, гора с плеч. К чему художнику семья? Пока я любил, кисти в руки не брал. Хорошо быть абсолютно свободным, высшее благо!»

Домой Павел так и не пошел. Он бродил городом. «Какой он, сволочь, путаный, — думал он. — Миллионы здесь жителей, миллионы их связей».

…Обратно он ехал в темноте, на попутном «газике». Держался за скобу: «газик» прыгал по-козлиному. Навстречу неслись огни. Павел смотрел на огненные пирамиды города. Ему казалось, что они враждебны ему.

Грозили Павлу окна ядерного института, грозили окна химзавода. Светящимися нечистыми призраками шмыгали легковые машины.

Затем пригород, лес, темнота да изредка летящие навстречу фары. Шофер дал скорость. Быстрее, быстрее… Павел уже часть этой железной машины, снаряда, пробивающего ночь.

…До утра, ожидая паром, он топтался на берегу, ходя взад и вперед.

«Что она воображает о себе? — думал он. — Зачем говорит «я люблю, цени это». Я смог же выбросить из головы «то», и выкинул. Вру, я помню. Привезла сюда? Да в эти Камешки я бы и сам уехал. Ну, через неделю-другую.

Иван Васильевич гнал меня, в конце концов. Камешки в моей жизни припрятывались до времени, были в запасе. Скажем, тетке нужно что-то, какая-то штука. Она вспоминает: «Должно быть, где-то лежит. Вот только где? В кладовой. Нет, не в кладовой, я там прибиралась. На вышке? В ларе? Не должно быть, поскольку вещь не ларистая. Значит, она в сарае, пойду-ка и возьму». Она идет в сарай, гремит чем-то и появляется, держа нужную штуку в руках. Ворчит на ржавчину, на въевшуюся пыль. Но вещь — есть, вот она. И у меня все шло к этому. Камешки должны были попасть мне на глаза в нужное время, и Наташа была лишь звеном в цепи причин моей поездки. Наташа…

Пусть только явится».

Он поднял воротник — рассветы у воды холодны. Павел отсырел, озяб, ему было очень жалко себя.

5

…Наташа приехала ровно в полдень — Павел ждал ее у дебаркадера.

Она шла к нему легкая, веселая, в свежем сарафанчике. В одной руке авоська, в другой авоська. Обе вздувшиеся: сверточки, банки. Губы ее вспухли, глаза поблескивали. Павел думал: «Она восхитительна, она вызревшая и хваченная прелью виноградина — самая мягкая, самая вредная, самая изо всех сладкая».

— Как ты без меня живешь? Не изменяешь?

Наташа подставила ему губы, сложив их в насмешливую красную трубочку.

Павел прижал свои и ощутил странное: он был где-то, а тело (губы) делало привычное механическое движение — приникало к другому, чужому, бездушно делавшему то же самое.

Павел даже испугался, ощутив себя живым футляром внутреннего скрытого существа.

— Я тоже был в городе, — сказал он.

— Когда же?

— Вчера.

— Почему не зашел?.. Ну, идем, я обедать хочу.

— Я пошел, да войти не смог.

— Когда же не смог?

Лицо Наташи вдруг сморщилось лукаво-лукаво. Солнце падало сзади и горело в янтарной клипсе желтым огоньком.

Но взгляд Наташи был тверд, уверен. И сомнение пришло к Павлу. «Или она играет со мной, как играют с добычей большие, сильные и очень сытые кошки».

— Перечислю свои дела, — говорила Наташа. — Я ходила к Марии Петровне, потом сидела дома. Ты же знаешь, я шью платье, веселое такое, из ситчика. Сама шью, тебе понравится. Впрочем, что за глупый разговор, я хочу есть.

Он смотрел на нее пристально и не понимал. Ему было и странно, и страшно: он любил эту женщину, а сейчас ненавидит ее. Эта ненависть сжала горло.

— Ты была дома, — сказал он, слушая свой хриплый голос со стороны.

— Нет.

— Тогда объясни мне феномены, происходившие у тебя: окна, свет, шторы.

— Малыш, у меня ничего не происходило, — заявила она, а на губах пузырилась усмешка. Не лукавая, нет, в ней Павел видел смелое презрение.

— Все ты врешь!.. — сказал он. — Иди к черту! Уезжай! Совсем! Навсегда! Дурак я был, что верил тебе.

— Теперь уеду, — сказала она и вдруг усмехнулась. — Но ты, прелесть, не брыкайся, вот сейчас я решила, ты будешь до смерти моим. Будешь!

— Ни за что! Лучше сдохну!

— Эх, — вздохнула Наташа, и лицо ее стало отчаянно хулиганистым. — Все вы, мужчины, низкие собственники.

— Ну, знаешь ли! — вскрикнул Павел. — У этого есть название.

— Не ори, не твоя.

…Она уехала в тот же вечер. Ее спрятанное вдруг резко проступило. Павел с любопытством следил за ее маневрами, за тем, как особенной улыбкой и неуловимым поворотом талии она разом вздыбила двух деревенских серых мужиков, куривших себе на бревнышке. Те помогли ей сложить вещи в кузов грузовика (который она остановила мановением руки, даже не всей руки, а только пальцем к себе поманила).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: