Глава пятая

1

Павел встретил ее в конце августа, прихотливого, разнопогодного месяца. Встретил вечером.

Этот день был особенный — стрекозиный. С утра в город налетела мошкара, вилась повсюду густым черным дымом, обтекала дома.

Должно быть, ее пригнали ветры.

Мошкара была проголодавшаяся, кусачая, со здоровым аппетитом, и горожанам приходилось кисло — отмахивались, чесались, ворчали. Но прилетели стрекозы. Весь день они ловили и ели мошкару.

Тетка выгнала мошкару (и Павла) из дома, напустив горького лиственного чада. Павел ушел на воздух, а там и в центр.

Стрекоз появилось в городе, должно быть, несколько миллионов — улицы шуршали, улицы блестели их крыльями. А в краснотце заката усталые стрекозы все сели и зажгли огоньки на целлофановых своих крылышках.

Здания — белые, глазастые прямоугольники, уличные тумбы, стволы и заборы — все шевелилось крыльями стрекоз.

Павел даже вообразил себе: город захватил их крупный десант — такое стрекозам было дано задание.

Стрекозы прилетели напомнить, что там, за стенами и густыми тополями, живет мускулистый, непокорный мир, сильный своей протяженностью во времени, своими общими законами и соотношениями. Что он — сильнее Города.

Павел ликовал, шел, подпрыгивая. Пора, пора сломать робость. Он должен отразить этот стрекозиный десант, должен показать наславшие его пространства. (Ему живо представились плоскости болотистых лугов.)

Должен, черт побери!

Энергия вошла в него: он вертел головой, глотал памятью краски и очертания. Ему хотелось взять все переливы, все мерцания, удивление прохожих, суету и крики детей, хватающих стрекоз за крылья и уносящих их сохнуть в домашние коллекции.

Но возникал и технический вопрос: чем передать мириады красных крыльев? Какой может быть прием? И другое — как сделать их интересными для других, расшевелить равнодушных, завербовать их?

— Я идиот, я бездарь, — зло ворчал он. А самому хотелось спешить домой, ставить на мольберт давно приготовленный, вызревший холст. Они натянуты на подрамники, грунтованы особенным грунтом — изобретением Никина, ждут его. Холстов ровно шесть штук — 80 на 100. К большим он подойдет позже. Что это будет? И вдруг ему представилось панно (вокзальное?), метров десяти длиной: город, закат, стрекозы… Павел чувствовал: твердеют щеки. Взгляд его был напряжен: он определил цвет вечера — киноварь на солнце, краплак там, где тень.

Можно будет поиграть с дополнительными цветами. Он щурился, искал их.

И вдруг увидел Наташу.

2

Павел испугался: она ему тенью показалась, мелькнувшим призраком. Шла притуманенная, бледная, в плащике, из тех, синтетических, с мерцанием и переливами. Нехорошие эти цвета — гнева и злобы — усилили его испуг.

И Наташа увидела его. Дальнозоркий Павел схватил подробности: подскочившие вверх ресницы, приоткрывшиеся глаза. Но опустились веки, став черными полосками, а лицо замкнулось. Чужое. Холодное.

Он хотел сунуться в толпу, а Наташа кивнула Павлу.

— Здравствуйте! — сказал он, останавливаясь. — Сколько стрекоз вокруг. К чему бы это?

Наташа мельком увидела Павла и узнала по дрогнувшему в душе.

Павел шел неровным шагом, весь в себе. В толпе резко и без системы двигались его плащик и клетчатая плоская кепка.

Издалека он походил на гриб-тонконог. Такие вырастают на упавших березовых стволах. Он еще и руками взмахивал. И Наташа поняла, что Павел разговаривает с самим собой. Смешно! Наташа остановилась.

«Боже, сердитый! И похож на воробья».

Ближе, ближе она видела сердитое Павлово лицо. Ей сказал на днях Чужанин (встреча была так, случайная), что Павел удрал от нее в художественную муть. Что-то ищет, и, кажется, в нем проклевывается. Она посмеялась — губами — и не спросила, что именно проклевывается в Павле.

Она не испытывала ни горечи, ни досады. Павел был мил, временами даже приятен. Но пресен. Он не мог понять ее отходов в сторону, он был глупенький, замшелый ревнивец. Ископаемый. Как это говорил Лешка? «Ревность — чувство ископаемое. Копни в себе и найдешь».

«А ведь он сбежит от меня». И Наташа стала так, чтобы это было невозможно.

Павел остановился. Повторил:

— Столько стрекоз вокруг. К чему бы это?

— Не знаю, — сказала Наташа. — Здравствуй.

Была она печальна и худа. Да и плащик темнил ее.

Бронзовая нить, сидевшая в красной материи, придавала Наташе что-то ушедшее. Она представилась Павлу старым портретом самой себя. Живым — как умели делать только старые, истовые мастера. Но не было в ней победительности, которую видел Павел в этих портретах.

Наташа подала руку, и Павел пожал шершавые пальцы.

«Что это она сегодня в красном?» — думалось Павлу.

Он забыл, что Наташа любила красные тона, что ткань ей казалась пропитана огнем или теплым, дующим ветром, как из фена при сушке волос.

— Хочешь сердись, хочешь нет, а я буду говорить тебе «ты», — Наташа говорила быстро. Отступила, вглядываясь в него. — Ты изменился. Брови стали гуще, складка между ними: хмуришься? Работаешь, из кожи лезешь, а у тебя не выходит, и ты хмуришься. И глаза выгорели. Раньше зеленые были, травянистые, а теперь серые. И все целишься ими. Думаешь, в точку попадешь, а?

— Пустяки, отцовское… — бормотал Павел, отворачиваясь. Его смущало, что Наташа говорила громко, будто для всех.

— Нет. Глаза именно твои. Сердитый такой. На кого злишься? Знаю-знаю, вы все в гении метите и злитесь, что лоб узковат.

— Глупости, — отвечал Павел, краснея.

Теперь он жалел, что поздоровался с ней. «Будет меня поджаривать. Уйду-ка».

Но она была так печальна и хороша, даже похудевшая, осунувшаяся. Именно такой. И чернота подглазий красила ее, а тоненькие морщинки у глаз жалобили. И Павел обрадовался — все старое, обжигающее кончено между ними. Вот и хорошо. Она еще позлится, еще поковыряет его и уйдет. А там когда еще увидятся…

3

— Пройдемся, — сказала Наташа.

Но было нехорошо идти молча, нужен занимательный разговор, ничего больного не трогающий. Павел начал — о погоде, о вечере, а там сами в разговор влезли сегодняшние стрекозы, город, лес…

Он хотел остановиться и не мог. Он намолчался, стрекозиное нашествие ошеломило его. Хотелось и похвастать новыми мыслями, тем, что он открыл для себя.

Но слова шли, казалось ему, серые. Да и глупо было раскалываться перед ней, молчать надо, молчать. И Павел говорил-говорил.

Наташа и слушала, и не слушала его. Смысл? Сколько было ей сказано слов — и прошли, оставив раздражение или обиду и лишь изредка радость. Но тихий, пришептывающий голос Павла нес в себе странноватую музыку. В его словах молоточками стучала настойчивость, слышался тихий звон металла: «Вперед, вперед, вперед…» Ах, не все ли равно, что за мысли у Павла, умные или путаные. Этот обиженный ею человек не давал себе покоя, колотился в стену, больше того, пробивал ее, потому что рвался к другому. Он — жил.

«Господи, — думала она. — Теперь мне не нужно многого. Хочу быть как все женщины, хочу умной жизни, интересов, боренья вместе».

Проплыло раскаленное вечернее облачко, и загорелись огни на столбах. Будто прыгали друг за другом желтые и голубые блошки. Смеркалось. Побежали фары машин, и люди стали неразличимо таинственными.

Лицо Наташи было отрешенно. Павел понял — она не слушала его. Выходит — мысли его остались целиком при нем, будто и не говорил. Это хорошо. А теперь нужно уходить, прощаться и уходить. Он подал ей руку.

«Он уйдет, — испугалась Наташа. — Я буду одна».

— Ну, — сказал Павел. — Прощай. Мне сюда!

Наташа держала, не пуская его руку. «Промолчать?.. Да за что это?.. Я скажу, он поймет: он любил». Ей стало жаль себя — до проступанья слез. Она заговорила.

Она говорила Павлу, что раньше лгала и жизнь ее наказала.

А чем, спрашивается, она хуже других? Разве она не имеет права на счастье?

— Павел, я устала, устала! Мне страшно идти домой. Я так устала от Володьки.

Она мяла, тискала его руку. Ее неожиданный, резкий страх стал входить в Павла. Он напрягся и смотрел в сумерки суженными глазами.

— Это клещ, красивый клещ. Ты спросишь, почему я терплю? Но ты не можешь этого знать, не можешь чувствовать. (У Павла немели губы.) А Мишка, его советчик… Маленький, жирный, всегда конфетки в кармане. Они оплели меня, Паша, у меня и ножки запутались, и крылья несвободны. Я каждым волоском привязана к какому-то невидимому колышку.

Наташа заплакала, не стесняясь, громко, и кто-то посветил ей фонариком в лицо.

— Ну, будет, будет, — Павел гладил ее руку. Он зяб спиной. Ему было мучительно (сон, дикий сон!) слушать эту женщину, ставшую его связью, его мостом к непонятному ему миру. И жаль себя, и жалко Наташу. Да, она запуталась.

Но не было злой радости, а лишь тупая усталость, даже захотелось сесть. Он ощутил — наваливается на него неопределенного вида тяжесть и отстраниться он не может.

А Наташа встала ближе, свет от фонаря вычерчивал скулу и блестящий круглый глаз.

— Для него я баба. И он так самоуверен. Ну, мне возвращаться на мою каторгу. Ах, не хочу туда, не хочу. Там душно, нехорошо, гадко.

— Знаю. Он бывший уголовник.

— Никто и ничего не знает. Он какой-то бешеный. Тебе не понять, а это такое кипенье злобы. Скрытой от всех — как пожар в торфе. А лицо? На себя не похож. Я думаю, что… что… Нет, он не тронет, я глупости говорю. Если бы ты его только знал. Если бы я его знала, Паша. Ох, мне надо идти. Быстрей!

…Павел проводил ее до автобуса.

На остановке она смотрела на него со странными морщинками в углах рта.

— Ты смотришь на меня как на сопляка, — сказал он.

— Признайся, ты боишься… Как вы слабы, современные мужчины! Когда надо просто ударить, вы подаете заявление в милицию. Трудно вас уважать, трудно. Ну, будет, будет, мы опять поссоримся.

Она вскочила в автобус. Павел смотрел, как она ходила внутри. Потом стоял, глядел на беганье огней, на мелькающие силуэты прохожих.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: