Он ступил на завалину, свежую, не упроченную еще холодными днями. Держась за косяк рамы, потянулся и поверх занавесок увидел всю комнату, в желтом свете лампы.
Увидел сначала в самом светлом, самом ярком ее месте — стол и его груз: бумаги, карандаши, тюбики с краской, газеты, книжки. Но приноровился глазами и тогда разглядел в глухих тенях подробности: постель, треногу, называемую «мольбертом», спящего на своей лежанке песика.
Грамотная скотинка лежала вверх брюхом, разбросав лапы.
Завалина, рыхлая и сыпучая, была сделана слабым человеком. Не утоптана, не прибита сильными ударами лопаты, и сапоги уходили в ее земляную глубь.
Это раздражало. Стекло — тоже. От близкого дыхания оно туманилось.
Комната виделась как аквариум, подсвеченный изнутри. Бывают такие, сделанные ловкачами, загнавшими карманную фонарную лампочку в раковину.
Но вместо чудной рыбешки с хвостовым долгим шлейфом в комнате стоял человек. Невысокий, узкий плечами, как говорится, хлипкий. Серый джемперок обвис на нем.
Человек занимался делом — готовился лечь спать. И как всегда перед этой малой смертью, куда ежедневно ныряют все, он обирался, ощипывался. И надо было дать кулаком по раме и крикнуть: «Выходи! Я тебе такое скажу!» — но Гошка наблюдал. Его вдруг заинтересовало, что Павел будет делать дальше, и поразила уверенность этого делания. Вот ходит… Сел… Что-то пишет, должно быть, дневные расходы…
Задумался… К кончику носа указательный палец приставил… Опять ходит по комнате и на ходу кашляет, хватаясь за грудь. Павел явно берег ее, боялся разбить в ней что-то стеклянное.
Вот садится, черкает карандашиком по бумаге.
А несмотря на все эти неспешные действия, ему нужно было крепко торопиться, поскольку он имеет шанс умереть. «Ты уже наполовину дохлый!»
Гошка слез с завалинки и вошел в густую темноту.
Он подошел к светлому квадрату, лежавшему на исковыренной земле. Она подстыла и пружинила. Гошка снова заглянул в окно (была щель промеж занавесок).
Теперь Павел стоял со стаканом в руке. В раскрытой ладони он держал что-то. Рассматривал.
По брезгливости в губах Гошка понял, что это лекарство, горькое и невкусное. Конечно, это снотворное — был час ночи, все давно спали.
Павел лизнул с ладони раз, другой («Значит, таблеток две») и запил из стакана. Сморщился.
Гошка понял, что это был въедливо горький барбамил. Догадался, что, несмотря на такие вот неспешные, вдумчивые расхаживания, Павел в беспокойстве, что сна у него нет и лезут те мысли, от которых можно уберечься только этой горькой одурью.
И другое знал Гошка — через полчаса таблетки унесут от него Павла, и он не сможет тогда бросить ему в лицо то, что он нес, словно в кружке кипяток, нес в темноте, стараясь не расплескать. Выругавшись, он ударил в раму.
— Это мы рассчитаем, сделаем…
Павел нашел бумагу и карандаш, локтем высвободил место на столе. Задумался: жизнь его опять ломалась. Одни беды, ограбив, ушли, оставив место другим. Он же так и не стал умнее, не мог отклониться в сторону. И вот снова надо принимать решение, снова поворачивать жизнь. И зло думалось о себе, что время глупо потрачено.
Сколько часов, дней, месяцев ушло на ерунду! Но кое-что им было взято, кое-что спрятано про запас. Уменье работать, терпеть, стать жестким к себе.
Понадобится — можно вынуть.
Сейчас же была усталость — дневная и жизненная. Лечь бы и ни о чем не думать. А нужно и делать, и думать! Павел поднялся и стал шагать, рассчитывая твердый и окончательный План Жизни.
Павел шагал поперек комнаты. Он ступал тверже и резче, сек полосы света.
Шагая, он взглядывал в окно: беспокойство сочилось в него — черной струйкой.
Нет, не так — окно виделось подсматривающим за ним глазом, черным, Володькиным. Там, за стеклом, шла осенняя ночь, глухая и страшная, будто кинутый на голову мешок. Павел ежился плечами. Ему захотелось прикрыть окно, повесить глухую и толстую штору. Попросить тетку?.. Или самому сделать? А, ладно!..
Он взял со стола транзистор и щелчком включателя пустил энергию батарей в механизм. Повернул ручку настройки. За никелированный хвостик антенны уже зацепилась первая мимопролетная волна. И кинулись все они — крохотные, дрожащие черточки — маленькие писклявые существа. И каждой волне хотелось усилиться, пошуметь и поговорить.
Павлу вообразилась их серебряная трепещущая стайка (как чертенята), усевшаяся в количестве десяти тысяч на антенное острие.
Аппарат зажужжал, потом заговорил всеми голосами. Он то шумел музыкой, то взрывался морзянкой. И все колотились, лезли в него дрожащие маленькие волны: Европа, Австралия, Америка…
Но делом надо заниматься, делом.
— Забавная ты штука, радиоприбор, — сообщил Павел транзистору и выключил его. Поразило его и такое — ночь целиком поймана сетью радиоволн, натуго связана самолетными трассами, пропитана мыслями бессонных людей, между многим прочим сработавших и эту штуку, ловящую даже голоса межзвездных облаков.
И в этой же ночи где-то с самолетов кидают вниз здоровенные бомбы и вместо обсуждения трудных вопросов бьют друг в друга автоматными очередями.
И в той же ночи рыскают питекантропы двадцатого столетия — с хромированными финками, с портативными кистенями.
Странно, дико!.. Павел даже в себе находил недоброе — стрелял же в птиц. Что же делать? Строить жизнь разумнее, быть добрей.
— Рациональность, рацио… рация… операция… — забормотал он. — Нужно отрезать все свои ошибки.
Больное легкое — тоже… Решительно, по-мужски жить.
«Какие у тебя стали твердые губы, — сказала вчера ему Наташа. Значит, он переменился, значит, сможет решить и свою, и Наташину жизнь.
«И ее, и ее…» Павел сел и на листе бумаги прочертил две линии — параллельно друг другу. Над одной он написал «Моя будущая жизнь», над другой — «Наташа». Все наглядно определилось. Две эти раздельные линии надлежит слить в одну. Оказывается, достаточно изобразить дело графически, как оно решалось само собой. Отличный метод! А что тетка против Наташи и Никин, то ничего, они свыкнутся и полюбят ее.
Тетка вообще его не понимает. Требует, чтобы он пришел в себя, твердит, что к Наташе у него не любовь, просто «зрительная неосторожность».
Придется, живя с Наташей вдвоем, расстаться со своими благоглупостями. Какими? Для выяснения Павел взял другой лист бумаги и надписал: «Моя глупость», после чего изобразил ее в виде абстрактного осьминога. Рисовал самопиской и обнаружил, что его рука стала нервной, дотошный рисунок ей невыносим. Моллюска она сделала одним взмахом. И — удачно.
…На каждой осьминожьей лапе он выписал свою слабость.
На одной писал: «Непродуманность действий», на другой — «Трусость», на третьей — «Безмозглая доброта» и т. д. и т. п.
Поразмыслив (для чего Павел схватил себя за подбородок и сжал его), он решил, что лапы три-четыре можно отрезать запросто, стоит только взять себя в ежи. Но с остальными придется воевать. Времени эта война заберет много и силы тоже возьмет. Какой же избрать метод?..
Он прижмурился, соображая, и вдруг вспомнил Наташу — плечи, грудь, ноги — всю ослепительную ее наготу. Мысль, что другой будет ласкать ее, привела Павла в бешенство. Даже руки затряслись. Он бросил карандаш и встал.
Пора есть снотворное, чтобы спать спокойным.
Володька тоже взбесится, теряя ее, это точно, верно!
А вдруг он ударит Наташу? Разве можно бить ее? Ага, тогда ударит его, Павла. Надо что-то придумать, надо быть готовым.
— О-ох, Наташка, Наташка, хоть бы тебя совсем не было, — замотал он головой.
Камнем треснет. А если ножом? Какая есть самозащита? Бежать?.. Закрываться?.. Хватать за руки?
Ну, ладно, все. Какие главные его дела на завтра?
Он посмотрел расписание, приколотое к стене. За неделю им было назначено сработать эскиз панно «Закат в городе» (80 см на 110 см), а завтра встать в семь, прогулять Джека, поработать карандашом и идти на лечение к одиннадцати. Потом Союз (сдать больничный), заняться с Джеком (отработка команды «лежать»). И, конечно, звонить Наташе.
Он едва проглотил таблетки и смыл водой горечь, облепившую гортань, когда в окно сильно застучали. Били кулаком, по раме. «Володька? Уже!»
Джек соскочил, одуревший, с заломленным во сне ухом. Он гавкнул в окно и стал лаять.
Павел отдернул занавеску: в темноте то всплывало, то исчезало смутное лицо. Исчезло. Теперь били в дверь: Джек побежал и басовито отозвался.
Павел пошел открывать дверь, но выскочила тетка, замахала руками:
— Паша, не ходи!.. Паша, не открывай!..
— Но ведь стучат. Открою, — говорил Павел. Сам чувствовал — таблетки начали работу. Все покачивалось — и окно, и тетка. Покачиваясь и сам, он плыл в приятное равнодушие.
— Паша, это бандиты!
— Наплевать.
Цветочки замельтешили, запрыгали — синие и красные. Павел ладонями сильно прижал глаза: зачем она шьет яркие такие халаты? Сказал:
— Бандиты кого попало не грабят.
— Не говори так, Пашенька, не говори, ты костюм купил и туфли, и собака у тебя дорогая. Знаешь, какие нынче пошли? Они в утробе матери с ножами сидели.
Павел снял ружье со стены. Теперь пусть бандиты, плевать!
Застучали в кухонное стекло. Павел взвел курки и вышел в сени.
— Кто? — спросил он.
Молчание. Джек громко нюхал дверную щель и стучал хвостом. Значит, там не бандит, а хорошо знакомый человек.
Павел двинул щеколду и приоткрыл дверь. Около крыльца в лунном свете маячил Гошка — черным длинным столбом.
— Чего тебе? — спросил Павел. (Таблетки растекались — одурью.) Гошка стоял, покачиваясь на ногах.
— Стыдно, стыдно, Гошенька, — затрещала тетка из-за плеча. — Я к вам как к родному, а вы ночью приходите, пугаете.
— Оставьте нас, мамаша, — сказал Гошка.
— Не оставлю! Паша, не верь ему, он сегодня отчаянный.
— Тогда я буду стоять до утра, — пригрозил Гошка.