Как я и ожидал, комната была закрыта, и доступ в неё посетителей был прекращён с первых же дней войны. Я не знал, что мне делать. Мне было надо, очень надо побывать в этой комнате, и одновременно я понимал, что нелепо требовать открыть её только для того, чтобы я там побывал.
И всё-таки я пошёл к полковнику, от которого, как мне сказали, зависело разрешение посетить комнату.
Вначале полковник категорически отказал.
— Что вы, капитан, — недовольно возразил он мне, — ведь Смольный сейчас — военный штаб, должны понимать… К Ленинским дням в городе будут организованы посещения многих ленинских мест, но это…
И всё же я уговорил его. Я сказал, что тысячи, десятки тысяч бойцов Волховского фронта никогда не бывали в ленинской комнате и что рассказать о ней по описаниям и даже по давнишним личным впечатлениям я просто не в состоянии. Я уговаривал, настаивал, доказывал, даже требовал.
И он открыл мне заветную комнату.
И снова, как в то далёкое время, я перешагнул порог, через который так часто переступал Ленин. Я увидел письменный стол и окно, у которого стоял когда-то Ильич.
Несколько минут прошло в молчаливом созерцании.
— Ну вот, — каким-то другим, потеплевшим голосом сказал стоявший за моей спиной полковник. — Теперь всё. Надо идти.
…На другой день я поехал в библиотеку Дома Красной Армии и много часов просматривал материалы, относящиеся к пребыванию Владимира Ильича в Петрограде. Под вечер с кучей выписок и без какого-либо определённого плана статьи я вышел из Дома Красной Армии, прошёл по Литейному, завернул на Невский и направился к себе в гостиницу.
Мне очень хотелось есть. В последние дни я всё чаще испытывал чувство голода.
Я шёл по Невскому, стараясь не думать о еде. Но старые магазинные вывески, поминутно напоминавшие мне о ней — «Бакалея», «Гастроном», «Всегда горячие сосиски», — дразнили меня.
Внезапно я увидел другую «вывеску», написанную карандашом на бумаге: «Здесь кипяток».
Я вошёл в тамбур маленького магазина. Девушка в ватнике продавала кипяток по гривеннику за стакан. Она объяснила мне, что Ленсовет организовал повсеместную продажу кипятка населению. Я выпил два стакана горячей воды и шёл, ощущая приятное тепло, погружённый в мысли, и незаметно дошёл до Дворцовой площади.
Вечерело. Сероватый туман висел над Невой. В этом тумане морские корабли, пришвартованные к гранитным берегам Невы и вмёрзшие в лёд, стояли, как бы прижавшись спинами к городу, который защищали. Огромная площадь была завалена снегом. Местами снег ещё чернел от недавних разрывов. Окна Зимнего дворца были выбиты. Странно было видеть такое огромное количество выбитых подряд окон. Весь дворец казался гигантским решетом.
Я стоял и думал о том, как много видело это огромное здание… И вдруг мне показалось, что площадь оживилась, десятки костров зажглись на ней, а у костров сидят бородатые люди, матросы, перепоясанные пулемётными лентами, солдаты с винтовками в руках, в папахах с нашитыми красными ленточками.
Где-то вспыхнул прожектор, но мне чудилось, что это луч «Авроры» прорезал небо и упал на площадь…
Мне казалось, что славные, давно минувшие дни Петрограда вновь проходят передо мной… Я пересёк площадь, прошёл на набережную и увидел здание университета. Я вспомнил недавно прочитанные строки о Ленине, о том, как пятьдесят лет назад ранним мартовским утром подходил к этому зданию Владимир Ильич…
Мне казалось, что я вижу, как проходит Ленин своей торопливой походкой в Публичную библиотеку… Как стоит на балконе дворца Кшесинской…
И вдруг всё слилось воедино. Я снова видел перед собой людей, собравшихся на районный партийный актив, и сурово-торжественные лица тех, что давали свет во время чтения письма Центральному Комитету, видел Ленина, стоящего у окна смольнинской комнаты и с надеждой глядевшего на питерских рабочих, идущих в бой со старым миром…
И тогда я всем существом, всем сердцем своим почувствовал, как бьётся в этом городе вечно живое сердце Ильича.
…Было уже поздно, когда я вернулся в «Асторию». Но я не чувствовал усталости. Я знал, о чём буду писать в газету.
Три дня я ничего не записывал и ничего не передавал в редакцию. Затем взял ленинградские газеты за неделю и прочёл их залпом.
На меня обрушились самые противоречивые, самые парадоксальные, с точки зрения «здравого» смысла, вещи. Я прочёл, что населению в этом месяце не выдаётся ничего, кроме двухсот граммов хлеба, что в оперетте идёт «Баядера», в Театре драмы — «Дворянское гнездо», а в театре Ленсовета — «Идеальный муж», что действуют четырнадцать кинотеатров, что военный трибунал приговорил к расстрелу шесть человек за ограбление продуктовых магазинов, что композитор Асафьев работает над музыкальным оформлением спектакля «Война и мир», что исполком Ленсовета рассмотрел план первоочередных восстановительных работ в городском хозяйстве и объявил выговор за срыв снабжения населения кипятком и что все детские сады и ясли переведены на круглосуточное обслуживание детей…
Я прочёл всё это и, только оторвавшись от газеты, вспомнил, что нахожусь в городе, окружённом плотным кольцом блокады, и мне показалось, что я стою перед чем-то огромным, очень сложным и очень простым и кристально чистым и что всех книг и всего виденного мною недостаточно, чтобы до конца понять это.
Потом я перечитал всё, что записал в эти дни, и, дойдя до последней даты, вспомнил, что прошла неделя.
И мне так захотелось увидеть Лиду, поцеловать её и посидеть с ней несколько минут молча, как сидят уставшие от долгих скитаний, а потом говорить с ней, говорить без конца.
Может быть, потому, что она была самым близким и самым понятным мне человеком, я верил, что она расскажет мне то, чего я не знал, и покажет то, чего без неё я не мог бы увидеть.
И она уже казалась мне неотделимой от города.
Мне не терпелось поскорее встретиться с Ириной Вахрушевой. Я не любил её раньше, потому что не любил людей, которые слишком много и слишком громко смеются. Мне была непонятна любовь Лиды к этой девушке. Я старался возможно реже встречаться с Ириной. Мне было известно, что она вышла замуж и ждёт ребёнка, но мужа её я никогда не видел. Сейчас я знал, что Ирина единственная, кто может помочь мне отыскать Лиду, и всё же где-то в глубине души мне была неприятна встреча с ней, — такие люди, как Ирина, редко меняются. Я боялся снова услышать её резкий смех и жаргонные словечки. Я думал обо всём этом, идя к Вороновой.
Я пришёл к Вороновой под вечер. Двери открыла мне сама Ирина, но было темно, и я не разглядел её.
— Давайте руку, Саша, здесь темно, — сказала она. У неё был хриплый, простуженный голос.
Она провела меня по коридору в комнату. Теперь мы стояли друг против друга. На ней была ватная стёганая куртка, валенки и шапка-ушанка.
— Здравствуйте, Саша! — Ирина протянула мне руку.
Она смотрела на меня в упор, не произнося ни слова. Я видел только её глаза. У неё всегда были большие глаза, сейчас же они стали какими-то неестественно огромными, занимая почти половину её маленького лица.
Она смотрела на меня не мигая, не произнося ни слова. Большой портрет Лиды висел над нами.
— Здравствуйте, Ирина, вот мы и встретились.
— Да, — коротко сказала Ирина своим хриплым голосом. — Но где сейчас Лида, я не знаю.
Я почувствовал комок в горле.
— Сядьте, — продолжала Ирина, опускаясь на диван. — Мы работали вместе на заводе, она кончила курсы сестёр. Потом она уехала в армию… Писем не пишет. Вот и всё, что я о ней знаю.
Она говорила спокойно и, мне показалось, жёстко.
— Скажите, Ирина, — спросил я, с трудом подыскивая слова, — может быть, вы знаете… какой военкомат?..
Ирина покачала головой.
— Военкомат-то я знаю, да вряд ли вы там что-нибудь выясните. Всё произошло так быстро… У неё ведь мать умерла и ребёнок, у Лидуши…