Мне казалось, что голос её дрогнул, когда она произнесла это имя…
— Я знаю, — сказал я. — Она писала. Это было единственное письмо, которое я получил.
— Она не знала, куда писать, — произнесла Ирина и посмотрела на её портрет.
Несколько минут мы сидели молча.
— Так. Ну, расскажите о себе, Ирина… Как ваша жизнь?
— Живу, — резко ответила Ирина.
— Ваш муж на фронте? — спросил я.
— У меня нет мужа.
— А ребёнок? Я помню, вы ждали ребёнка.
— Был. — Ирина опустила глаза.
Я молчал.
— Вы работаете на заводе? — спросил я.
— Да. В цеху. Помощником начальника.
— Так… — Я снова не знал, о чём говорить. — Вот мы и встретились.
— Вот и встретились, — повторила Ирина. — Только её не хватает. — Она снова посмотрела на портрет.
— Вы очень изменились, Ирина, — сказал я неожиданно для себя. Этого не надо было говорить. Это звучало бестактно.
— Изменилась? — переспросила Ирина, точно не понимая этого слова. — Да, наверно. — Она встала. — Ну, простите, пойду на завод.
Мне стало страшно. Я схватил её за руку.
— Подождите, Ирина, — просил я, — ведь мы не виделись так долго. Подождите! Ну, расскажите мне что-нибудь! А потом я пойду.
Мне показалось, что пальцы её дрогнули в моей руке.
— Рассказать? — переспросила Ирина. — Я не знаю, что рассказать вам. Да и что вы хотите знать?
— Всё. Всё, что относится к ней, к вам, к Ленинграду.
Ирина молчала. Своими большими немигающими глазами она смотрела на портрет Лиды, висящий на стене.
— Расскажите, — повторил я. — Ведь я новый человек в Ленинграде и почти ничего не знаю. Рассказывайте про всё: про войну, про блокаду, про себя, про Лиду…
Ирина медленно повернула голову, переводя взгляд с портрета на меня.
— Хорошо, — согласилась она, и мне показалось, что слово это было ответом не на мою просьбу, а на какие-то её собственные мысли. — Хорошо, — повторила Ирина, — слушайте.
«Когда я пять лет тому назад приехала в Ленинград, поступила в институт и поселилась в этой квартире, моим соседом был Иван Иванович Иванов, старый мастер. Он жил вот за этой стеной с женой Пелагеей Григорьевной. У него было двое детей: Михаил, парень лет двадцати трёх, и дочь Лена. Михаила я почти не видела: он учился в институте за городом и приезжал домой поздно вечером; Лена работала на том же заводе, что и отец.
Мне почти не приходилось разговаривать с Ивановым, да я и не стремилась с ним встречаться. Он был высокий, чуть сутуловатый, глаза у него были маленькие и злые, а усы огромные, с опущенными концами.
Я уже привыкла к тому, что если за стенкой какой-нибудь шум, машина ли швейная стучит или что другое, — значит, Иванова нет дома. Как только он возвращался, наступала тишина. Из разговоров с моей хозяйкой и с Пелагеей Григорьевной я поняла, что Иванов был именно таким рабочим, о которых вы так любите писать в газетах: он проработал на заводе тридцать лет, и отец его тоже был рабочим и тоже проработал на этом заводе много лет.
Хотя я и не симпатизировала этому человеку, но он возбуждал во мне любопытство.
Постепенно я узнала, что Иванов всегда просыпался в пять утра и пил чай из большой кружки, что он заговаривал с женой первым и что она ждала, пока он с ней заговорит, что за чаем он читал газету и что она должна была быть аккуратно сложенной, что он шёл на завод пешком и что ему хотели подарить автомобиль, но он отказался, сказав, что для него это не нужно, а для детей — разврат.
Он возвращался домой вечером и читал технический журнал, в котором я однажды с удивлением обнаружила статью, подписанную: „И. Иванов, мастер“. Как-то, зайдя к Пелагее Григорьевне за бельём, я застала Иванова. Сказать откровенно, я испугалась и хотела уйти, но Иванов посмотрел на меня своими колючими глазками и сказал:
— Чего же бежать-то, ведь за делом пришли, — и стал расспрашивать меня, кто я, откуда, и я чувствовала себя так, будто я в школе на экзамене.
Но ничего страшного не случилось; я поговорила с Ивановым минут пятнадцать, освоилась. Словом, всё шло хорошо до тех пор, пока он не спросил, нравится ли мне Ленинград. Я ответила, как обычно отвечала на этот вопрос: что, мол, много мостов, будто город не на земле стоит, а висит в воздухе.
Тут глаза Иванова сделались ещё меньше и злее. Он постучал по столику костяшками пальцев и сказал:
— Вон-на!.. Висит, значит! Ну, выдай ей, Пелагея, бельё.
Тогда я ушла, прижимая к груди ворох выстиранного белья, и никак не могла понять, чем я рассердила этого сумасбродного старика. Только потом я узнала от Пелагеи Григорьевны, что для старика не было развлечения большего, чем показывать приезжему город. Он водил его вдоль Лебяжьей канавки, и мимо Инженерного замка, и по набережной Невы. Иванов любил Ленинград и считал себя коренным ленинградцем.
После этого случая я старалась не встречаться с Ивановым. Он был какой-то степенный, медлительный, неразговорчивый и злой. Мне казалось, что и живёт он как-то медленно. А я… впрочем, вы помните, какая я была. Я решила просто не замечать Иванова.
Мне казалось тогда, что я очень весело и очень счастливо живу. В институте меня любили, подруг было много, я никогда не была одна, вечерами пропадала в театрах или на концертах, легко окончила первый курс института и перешла на второй. За мной ухаживало много студентов, но я терпеть не могла ухаживаний и в душе была уверена, что непременно влюблюсь в того, кто совершенно не будет за мной ухаживать.
И вот я познакомилась с одним врачом. Это было на вечеринке, на второй день ноябрьских праздников в тысяча девятьсот тридцать девятом году. Он был старше меня лет на десять, сидел, как бирюк, в углу комнаты, совсем не танцевал. Мы разговорились.
Это был Григорий, мой будущий муж. Мы поженились и жили вот в этой комнате… За месяцы нашего знакомства с Григорием я почувствовала, что мне стало как-то иначе житься, я всё время ощущала на себе внимательные глаза Григория… Постепенно у нас стало бывать всё меньше и меньше людей, и всё чаще мы проводили вечера втроём: Григорий, я и Лида… С каждым днём я всё более привязывалась к моему Григорию и скоро стала ощущать его как часть самой себя…
Наступил тысяча девятьсот сорок первый год. Почувствовав беременность, я выписала сюда маму. Затем началось ожидание ребёнка, хлопоты, хождение по врачам. Весной у меня родилась девочка. Григорий настоял, чтобы её тоже назвали Ириной. К этому времени я уже окончила институт, защитила проект и получила назначение на тот самый завод, где мастером был мой сосед Иван Иванович Иванов.
На заводе меня сделали сменным мастером, и я, кажется, неплохо работала, хотя у меня всегда было чувство, что главное в моей жизни не завод, а мой дом, мой муж, моя любовь…»
Ирина встала и медленно прошлась по комнате. Мне показалось, что она движется, как лунатик, ничего не видя, руководимая каким-то седьмым чувством.
«Когда радио передало весть о войне, — продолжала Ирина, — я сидела за столом и писала докладную записку директору завода о некоторых усовершенствованиях в конструкции нагревательных печей, Григорий сидел напротив и читал книгу. Я посмотрела на него, не говоря ни слова. Григорий встал и протянул ко мне руки, но я отстранила их и только сказала: „Не надо, не надо!“
В тот же вечер Григория призвали, и ночью он уехал на фронт, успев лишь на несколько минут забежать домой.
Помню, я на прощание долго смотрела в его глаза и потом долго ходила по комнате, как слепая, натыкаясь на вещи. Потом мне стало очень холодно, хотя стояла июньская ночь, я закрыла окно и, дрожа, забилась в угол кушетки. Потом проснулся и заплакал ребёнок, и я стала кормить его грудью, а когда ребёнок заснул, мне показалось очень трудным встать с кушетки, и я так и осталась до конца ночи сидеть со спящей девочкой на руках.