Потом смешала краски, обмакнула в них кисточку, наложила несколько мазков на ватман и пробормотала, точно разговаривая сама с собой: «Ну вот, теперь, пока высохнет лицо, попробуем справиться с накидкой…» Отвела свой взгляд от мольберта, взяла мисочку, наполненную бурой от красок жидкостью, и сказала, обращаясь к Люси:

— Деточка, будь добра, вылей, пожалуйста, эту бурду и принеси чистой воды. Мне не хотелось бы отрываться от работы.

Люси покорно встала и взяла мисочку. Хотя кухня была рядом, Рузвельту не понравилось, что кто-то — даже в такой мелочи — распоряжается его возлюбленной. Она должна находиться здесь. Ведь в конце концов только ее присутствие оправдывает это тягостное позирование…

Но Шуматова, судя по всему, чувствовала себя здесь хозяйкой.

— Мистер президент, — продолжала командовать она, когда Люси принесла мисочку с водой, — не откажите в любезности чуть повернуться в сторону окна. На ваше лицо падает зеленый отсвет деревьев… Так. Спасибо. — Она замолчала и, казалось, ушла с головой в работу. Потом — совершенно неожиданно для Рузвельта — сказала:

— Мистер президент, вы можете не отвечать мне, но я дала слово моей близкой приятельнице — ее сын сражается на тихоокеанском фронте — спросить у вас: как понимать то, что Советский Союз денонсировал свой договор с Японией? Приблизит ли это конец войны или, наоборот, отдалит его? И как вы вообще расцениваете этот факт?

— Вы, кажется, хотите превратить ваш сеанс в пресс-конференцию? — улыбнулся Рузвельт.

— О, нет, мистер президент! Извините, если это так прозвучало. Но когда мать просит… вы же понимаете, что речь идет о жизни ее единственного сына… Я вспомнила об этой просьбе, когда вам принесли какую-то бумагу, связанную с Японией… Вы знаете, — продолжала Шуматова, опуская свои кисти, — эта несчастная женщина пыталась узнать о судьбе сына через своих знакомых военных. Они ничего ей не ответили. Скажу вам по секрету, она пыталась даже связаться по телефону со штабом генерала Макартура. Ее ни с кем не соединили, а просто подняли на смех… Вы знаете, сэр, почему я завидую вам — президентам, премьерам и прочим сильным мира сего? Вам доступно то, что для других недостижимо. Стоит вам захотеть поехать куда-то, встретиться с кем-то, и этого желания уже достаточно. Никаких виз и паспортов, никаких военных пропусков, никаких билетов, никаких таможен. Все это для нас, простых смертных. Нужно договориться о встрече в Касабланке, в Тегеране, в Ялте? И это просто. Все к вашим услугам: телефон, телеграф, радио… Впрочем, я явно заболталась. А ведь, по существу говоря, у меня только один вопрос — просьба моей приятельницы.

Вначале бесцеремонность Шуматовой вызвала у Рузвельта раздражение. Сотни тысяч американских парней гибнут там, на войне. Судьба многих из них неизвестна. Какое же право имеет та женщина на исключение? Какое право имеет и эта дама с вульгарным цветком на лацкане жакета обращаться к нему с подобным вопросом? На каком основании? Только потому, что рисует его портрет?.. Ее следовало бы поставить на место! Президент хотел было ответить ей резко, но вдруг подумал: «Ведь речь идет о сыне! О жизни и смерти неизвестного мне, но бесконечно дорогого для той женщины американского юноши. Жизнь — самое ценное. Смерть — страшное „никогда“». Нет, недаром в мирное время он из всех поступавших к нему бумаг просматривал прежде всего ходатайства о помиловании…Но заниматься делами неведомого военнослужащего Рузвельт сейчас не мог. Не имел нравственного права. Сказать, что в шифровке не было ничего утешительного, тоже не мог — это было бы жестоко. Заверить художницу, что все изменится, если русские выполнят свое обещание?.. Боже сохрани, это государственная тайна!

Слова, сорвавшиеся с губ президента, поразили Шуматову. Рузвельт сказал:

— Хорошо. Я вам отвечу. Договор с Японией денонсировал Сталин. Он знает, что делает. На него можно положиться.

— Вы шутите, конечно! — едва сдерживая возмущение, воскликнула Шуматова. — Воображаю, с каким чувством вы отправлялись в Тегеран и в Ялту для встреч с этим безбожником! Ведь все, что свято для вас, чуждо и враждебно ему.

— Вполне возможно, — пожал плечами Рузвельт. — Может быть, и все. За одним исключением. Есть нечто святое для нас обоих.

— Что же? Не могу себе даже представить.

— Верность.

Он произнес это слово и тут же подумал: «Верность… А сколько раз мы обманывали его со вторым фронтом?..»

Сеанс продолжался в полном молчании.

Глава четвертая

ЕЩЕ ШАГ В ПРОШЛОЕ

Имя Сталина — с тех пор, как началась война, и в особенности после того, как он познакомился лично с советским лидером, неизменно вызывало в сознании Рузвельта цепь воспоминаний. Это имя означало для президента Россию — Советскую Россию. Иначе и быть не могло. Со Сталиным, Россией был связан ряд важнейших решений, важнейших действий Рузвельта. Признавать или не признавать Советы? Помогать России в войне против Гитлера или, как рекомендовали Трумэн и его единомышленники, ждать, пока русские и немцы истребят друг друга? Открывать или не открывать второй фронт? Когда? И где? Рассчитывать на послевоенное сотрудничество или нет?

Это были вопросы глобальные, А сколько других, менее значительных, но столь же тесно связанных с Россией, приходилось решать президенту!

Когда он вернулся из Тегерана, где состоялась его первая встреча со Сталиным, десятки людей одолевали его вопросами: что представляет собою Сталин? Правда ли, что он — коварный диктатор, стремящийся большевизировать весь мир и в первую очередь Европу? Можно ли полагаться на его слова?

Как будут складываться дальнейшие взаимоотношения между союзниками? Как Сталин отнесся к очередной отсрочке второго фронта?

Много воды утекло с тех пор. Второй фронт открыт, победа союзников в Европе обеспечена. И, что сейчас самое важное, Сталин обещал вступить в войну с Японией через два-три месяца после капитуляции Германии. О военных действиях в Европе знает весь мир. Обещание Сталина пока что остается государственной тайной. Но слово дано… Да, многие события, когда судьба не только России, но и всей антигитлеровской коалиции висела на волоске, отошли в прошлое. Но, очевидно, есть особое наслаждение в том, чтобы вспоминать время, когда над тобой нависала грозная опасность.

«В сущности, — подумал президент, — я ведь даже не пытался проанализировать характер Сталина как личности. Я лишь ставил конкретные вопросы применительно к той или иной обстановке. Как он проявит себя в качестве полководца? Не сгорит ли его воля, его душа в огне бушующего пожара? В какой мере можно положиться на его верность целям антигитлеровской коалиции? Стерлись ли в его памяти горькие воспоминания о послереволюционной интервенции? До каких пор он будет шагать в ногу со своими союзниками, придерживающимися иных политических и социальных взглядов?»

В психологию этого загадочного человека Рузвельт никогда не вдавался. И теперь ему трудно было ответить на вопросы, которые он сам себе задавал. В какой мере обида может повлиять на дальнейшее поведение Сталина? Простит ли он Америке бернскую авантюру? Поймет ли трудности англичан, обещавших распустить польское эмигрантское правительство, но до сих пор так и не сделавших этого? Не возьмет ли он обратно свое обещание вступить в войну с Японией? Не сорвет ли уже достигнутую союзниками договоренность о создании Организации Объединенных Наций и о порядке ее работы?

В том, так еще и не написанном ответе Сталину президенту предстояло не просто дать свою версию бернского инцидента, не просто отвергнуть упреки, связанные с «польским вопросом», но и убедить Сталина в своих дружеских к нему чувствах.

«Умный? Хитрый? Знающий? Прямолинейный? Коварный? Жестокий?..» Снова и снова пытаясь постичь Сталина как политика и человека, Рузвельт даже не вспомнил о том, что эти же вопросы ставил перед собой сегодня утром, лежа в постели.

Казалось бы, после длительной переписки с советским лидером, после личных встреч с ним, и не просто встреч, а длительных переговоров, споров по сложнейшим, запутанным вопросам мировой политики, президент должен был бы знать ответ на эти, да и многие другие вопросы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: