Но он был не в состоянии постичь характер Сталина. Рузвельту никогда не приходило в голову, что разгадка станет простой, если он будет исходить из того, что вовсе не «таинственность», не элементы мистики, не какие-то недоступные пониманию простых смертных свойства души советского лидера определяют его как личность, а тот факт, что он — представитель иного социального мира, со всеми вытекающими из этого политическими и психологическими последствиями. Не понимая этого, президент по-прежнему не мог найти слов для ответа Сталину на его обидное письмо — таких слов, которые не формально, а по-человечески убедили бы Сталина.
«А может быть, подобные слова в этой ситуации вообще невозможно найти? — подумал Рузвельт. — Ведь такому человеку, как Сталин, черное за белое не выдашь!»
Президента раздирали противоречия. И разговор с Шуматовой снова ввергнул его в их гущу. Он мысленно вернулся к осени 1943 года, когда на европейском театре военных действий довольно четко наметился поворот в пользу антигитлеровской коалиции — прежде всего, конечно, благодаря беззаветной отваге русских. Но практически это означало возможность капитуляции фашистских войск только перед Красной Армией, что совершенно не устраивало бы Черчилля, да и вряд ли пришлось бы по вкусу самому Рузвельту.
«Но ведь мы же о многом договорились в Тегеране, предусмотрели, казалось бы, все варианты!» с досадой подумал президент.
Но тут же он сам себе возразил, что жизнь с ее конкретными коллизиями гораздо сложнее, чем схемы договоренностей, — она выдвигает новые задачи, завязывает новые гордиевы узлы.
Может быть, он допустил какие-либо ошибки? В Ялте или — еще раньше — в Тегеране?
Рузвельт вспомнил, как активно настаивал британский премьер на встрече «Большой тройки». На первый взгляд, в его настойчивости не было никакого «подтекста». Казалось бы, что удивительного в том, что в сложнейший период войны, когда лучи Победы стали наконец пробиваться сквозь грозовые тучи, лидеры стран-союзников хотят встретиться, чтобы договориться по ряду вопросов дальнейшей совместной стратегии?
Но президент знал: не только это естественное желание руководит Черчиллем. Из бесконечной переписки с английским премьером, из личных бесед во время его посещений Соединенных Штатов Рузвельт вынес совершенно определенное впечатление: главное, что беспокоит Черчилля, определяется двумя словами: «второй фронт».
Намерение открыть этот фронт в Европе, хоть как-то разделить бремя борьбы, которую ведет с Гитлером истекающий кровью русский солдат, западные союзники высказывали не раз. Более того, они и публично и в секретных посланиях Сталину давали обещание открыть второй фронт, хотя сроки его открытия неоднократно передвигались под разными предлогами — от якобы недостаточной концентрации войск, предназначенных для высадки, до густых туманов, окутывающих Ла-Манш.
Но основная причина отсрочек определялась другим фактором: вопрос о том, где именно должен быть открыт второй фронт, все еще не был решен.
В согласованных «Большой тройкой» официальных документах второй фронт, под кодовым обозначением «Раундап» (впоследствии «Оверлорд»), должен был явиться результатом высадки англо-американских войск в Северной Франции. Сначала речь шла о 1942 годе, затем — о 1943-м. Планы эти были сорваны — главным образом под давлением Черчилля. Но этого мало. Английский премьер стал настаивать на другом варианте — «балканском». Не требовалось особой проницательности, чтобы распознать подлинную цель этого варианта: все стратегические расчеты строились на том, чтобы не допустить Красную Армию в Восточную Европу и на Балканы.
А Рузвельт? Какова была его позиция? Она была двойственной. Президент поддерживал идею военных операций в Средиземном море и одновременно выступал за подготовку к высадке в Северной или Северо-Западной Франции.
Почему? Соображения Рузвельта носили сложный характер. Он исходил из того, что после победы не Англия, вековая «владычица морей», экономическая и духовная хозяйка континента, а Соединенные Штаты должны стать бессменным директором «Европейского банка» со всеми вытекающими из этого политическими последствиями.
И опять «клубок змей» начинал шевелиться в душе президента. Он уговаривал, убеждал себя, что им руководят лишь помыслы о победе над варварами, не отдавая себе отчета, что преследует и другие цели.
Сознавал ли Рузвельт противоречивость своей позиции? Трудно представить себе обратное — он был умен и военно грамотен.
Снова и снова вспоминал он притчу о царе Соломоне, признавшем правоту и того, кто захотел развестись, и той, кто не хотела давать развода, и министра, которого удивила противоречивость советов мудрого Соломона, отсутствие в них элементарной логики — «И он прав, и она права, и… ты прав».
Как субъективно честный человек президент понимал, что, не поддерживая «Оверлорд» безоговорочно, он способствует затягиванию войны и гибели миллионов людей. Однако как сын своего класса он не мог не сочувствовать желанию Черчилля сделать все возможное, чтобы не допустить проникновения «красных» в Восточную Европу и на Балканы.
Тогда Рузвельт еще не знал Сталина лично и мог предполагать, что этот человек не выдержит нажима двух своих союзников. Следовательно, для встречи «Большой тройки» были достаточно веские основания. К тому же война выдвигала ряд других важных проблем, требовавших совместных решений: будущее Германии, которую, по твёрдому убеждению Рузвельта, надо было расчленить на несколько мелких государств, положение на Дальнем Востоке и, наконец, создание Объединенных Наций — организации, которая сделает невозможными войны в будущем.
Созыву «Большой тройки» предшествовала активная переписка между Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным.
— Я думаю, что можно было бы уже закончить сеанс, не правда ли, миссис Шуматова?
Это сказала молчавшая до сих пор Люси Разерферд.
Рузвельт вздрогнул, как задремавший пассажир самолета, внезапно коснувшегося земли своими колесами.
Голос Люси вернул его в сегодняшний день из далекого путешествия в прошлое.
Он посмотрел на художнику, затем на Люси. Лучистые глаза показались ему непривычно строгими. На лице же Шуматовой было написано явное разочарование.
— Я понимаю, господин президент устал, — неуверенно проговорила она. — Но у меня как раз пошло дело с накидкой. Еще час. Ну хотя бы даже полчаса, — поспешно добавила она.
— Я думаю, вам следует отдохнуть, — на этот раз уже мягким, почти извиняющимся тоном сказала Люси. — Да и президенту тоже, — добавила она.
Шуматова вопросительно взглянула на Рузвельта, ожидая его окончательного решения.
При этом ей бросилось в глаза то, что до сих пор было как бы заслонено от нее привычным обликом президента — обликом, запечатленным на тысячах газетных и журнальных фотографий.
«Даже сегодня утром, когда он появился в этой комнате, — подумала художница, — он выглядел лучше, чем сейчас. Или мне это кажется? Нет, нет! Глубже обозначились морщины. Темнее и больше стали мешки под глазами».
Ее вдруг пронзила мистическая мысль: не отнимает ли она своим портретом то здоровое и молодое, что еще осталось в Рузвельте, не создает ли «позитив», оставляя реальному человеку лишь «негатив»?
Маргарет Сакли, одна из кузин президента, отбросила свое вышивание, другая, Лора Делано, неодобрительно взглянула на Шуматову.
— Люси права! — воскликнула она. — Даже мы, простые зрительницы, устали. А что же тогда говорить о президенте?
— Да, да, конечно, — несколько растерянно произнесла художница.
До сих пор молчавший Рузвельт откинулся на спинку кресла, высвободил руки из-под накидки, словно сбрасывая с себя незримые оковы, и сказал, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Пожалуй, вы правы. — Он посмотрел на часы и добавил, как бы оправдываясь: — Мне еще надо поработать. «Джефферсоновская речь» до сих пор не готова. И, скажу вам по секрету, в сегодняшней почте из Вашингтона немало вопросов, которые мне предстоит решить.